Ее дальнейший прогресс зависел от целенаправленного вмешательства государства.
Так, КСГ порой изображала степь как крайне мрачное и опасное место. Вот текст из раннего выпуска КСГ, который стоит многих конкретных жалоб, появлявшихся в газете позже:
К таким [обширным] окраинам принадлежат и среднеазиатские владения России, простирающиеся от берегов Каспийского моря до Кульчжи и от Оренбурга до Памира. Населенная остатками некогда могущественных физическою силою ханств, среднеазиатская территория служила ареной взаимной вражды, нападений и грабежей разноплеменных народов, пока в силу необходимости не подчинилась русской власти, власти, призванной для охраны своих земельных границ водворить порядок и спокойствие в глубине среднеазиатских степей [Субханбердина 75–76][307].
В 1890-е годы, когда редакторы газеты были склонны к увещеваниям, ситуация оставалась относительно мрачной. Казахские корреспонденты и губернаторы в равной степени жаловались на постоянные проблемы, связанные с кражей лошадей у крестьян и кочевников, а также с очевидной продажностью местных властей[308]. То, что эта ситуация хоть как-то улучшилась в течение XIX века, было полностью приписано царским институтам. В этом смысле более поздняя статья о достижениях царя Александра II была обобщением всего опыта русского правления в степи: царь-освободитель даровал степи широкий спектр тщательно разработанных государственных реформ, заложив историческую основу для ее дальнейшего прогресса[309]. Таким образом, согласно «сценарию власти»[310], который представляли КСГ и покровительствовавшие ей губернаторы-цивилизаторы, казахи и сама степь достигли того, чего достигли, лишь благодаря императорской опеке; дальнейший прогресс возможен лишь при условии, что они будут покоряться ей и впредь.
Одним из конкретных проявлений этой административной благотворительности была борьба с невежественными суевериями, которыми, как считалось, была проникнута повседневная жизнь казахов. Страницы КСГ были заполнены то насмешливыми, то жалостливыми описаниями верований простых людей, исходившими как от русских, так и от казахских авторов. Так, в 1895 году анонимный автор возлагал вину за низкий прирост населения и высокую смертность непосредственно на казахов. Он утверждал, что хотя бодрящий степной воздух способствует хорошему здоровью, ведьмовское варево из нездоровых обычаев, таких как антисанитария зимних жилищ, ранние браки и сомнительное лечение, предлагаемое народными знахарями (баксами), обрекает казахов на жалкое существование и возможное вымирание[311]. Не довольствуясь общим осуждением народной медицины, газета порой публиковала зловещие описания конкретных бед, постигших казахов, которые обратились к народным целителям вместо уездных врачей и фельдшеров[312]. Одну из самых высоких позиций в списке ужасов занимала заметка казахского корреспондента, излагавшая рассказ уже покойного к тому времени И. Алтынсарина о том, как в 1870-е годы, будучи уездным судьей, он тщетно пытался спасти женщину, похороненную заживо из-за суеверия и слепого соблюдения обрядов ее односельчанами[313]. Короче говоря, корреспонденты КСГ, независимо от их этнической принадлежности, предоставляли все больше свидетельств того, что невежество казахов достигло роковой черты. За 15 лет существования газеты не появилось ни одного защитника народных целителей. Безусловно, такой была редакционная политика, но это говорит и о том, что газете таки удалось привлечь на свою сторону некоторых казахов, считавших, что эта политика соответствует их собственному опыту и потребностям.
Есть сильное сходство между этими описаниями казахского убожества и невежества и этнографическими описаниями русского крестьянства и городских низов того же периода [Frierson 1993; Engelstein 1986]. В деревне, в трущобах и в степи подобная риторика была поставлена на службу целому ряду преобразовательных программ. Специфика имперской ситуации в Казахской степи состояла лишь в тех институтах, видах деятельности и ресурсах, которые были объявлены здесь носителями преобразований.
Наконец, кочевой скотоводческий образ жизни, продолжавший преобладать у казахов в конце XIX века, имел, по-видимому, серьезные недостатки. Несомненно, самым заметным из них была «беспечность» казахов в уходе за скотом. Эта беспечность, как представлялось, в первую очередь выражалась в неспособности думать о чем-либо, кроме своих сиюминутных потребностей и удовольствий:
[Киргизы] совершенно забывают, что зима еще вернется: они не заботятся о заготовлении корма для скота, имея к тому в большинстве случаев полную возможность, и все лето проводят в праздности, услаждая свою грешную утробу кумысом и бараниной да занимаясь вместо дела передачей степных новостей из аула в аул. Но сверх чаяния их снова наступает зима с буранами, вьюгами и морозами; она, злодейка, застает киргизов врасплох и совершенно не подготовленными к встрече ее [Субханбердина 1994: 288].
В обычный год, возможно, это не было бы смертным приговором, так как копытные животные все же могли извлекать пищу из-под снега в достаточном количестве. Но если корм был недоступен из-за слишком глубокого снежного покрова в открытой степи или из-за толстой корки льда, которой земля покрывалась после оттепели, последствия были ужасны. Наступал страшный «джут» (самые суровые бывают раз в 10–12 лет): в КСГ это слово обычно сопровождалось пояснением «этот бич скотоводства». «Джут» обсуждался в нескольких аспектах. Н. Я. Коншин писал, например, что исторический «джут» 1840-х годов давал повод задуматься о неудачах прежних властей, менее компетентных и меньше заботившихся о благосостоянии своего населения [Коншин 1905]. Но это был по большому счету риторический прием, который использовался для обличения лени, отсталости и непродуктивности кочевников.
«Джут», как и «шарлатанские», основанные на суевериях методы лечения, имел весьма печальные объективные последствия (см. [Frierson 2002]). По оценке сторонних наблюдателей, подобное бедствие могло унести от 10 до 70 % скота казахов [Шкапский 1897:36]. У кочевников всегда было мало возможностей приспособиться к таким погодным условиям: для этого требовалось удалить глубокий снег и разбить лед, забить как можно больше скота и в конечном итоге уйти в более теплые и сухие районы. Даже при самых благоприятных обстоятельствах о том, чтобы проделать эту непосильную работу, можно было только мечтать[314]. Однако это явление повторялось на пастбищах в течение столетий, и хотя в краткосрочной перспективе ущерб, безусловно, был огромным, естественное воспроизводство животных быстро покрывало потери [Переплетников 1913: 28–29]. Таким образом, чтобы представить «джут» как стихийное бедствие, требовавшее гуманитарного вмешательства, необходимо было интеллектуальное усилие: выработка определенной концепции вмешательства в жизнь подданных – той, что сегодня подпала бы под широкое определение «правительственность»[315]. В степи, как и везде в Российской империи, эта концепция постепенно развивалась в течение всего XIX века, когда государство организовывало прививки против оспы и поэтапно создавало ссудные кассы для самых нуждающихся кочевников[316]. Именно в этом смысле мы можем понимать «джут» как идеологический конструкт, хотя предлагавшиеся средства борьбы с ним широко варьировались. Передовицы в КСГ и корреспонденция, присланная из степи, рисовали последствия «джута» в самых серьезных тонах, подготавливая почву для аргументов в пользу