руками, протянул Эленочке:
— На, держи!
Она боязливо приняла пичужку, обхватила тоненькими пальчиками, разглядывая испуганными, вытаращенными глазенками.
Из сеней выглянула пани мастерша, сказала Ергушу:
— Запомни: господской девочке нельзя говорить «ты».
Ергуш покраснел, ему стыдно стало: да разве господа не такие же люди?
— Так и она мне «ты» говорит! — упрямо возразил он, со всей силы вгоняя топор в дерево.
— Ей можно, — объяснила пани мастерша. — Она господская дочь, а ты простой рабочий парень.
Хозяйка ушла и Эленочку увела. Запретила ей выходить во двор, разговаривать с рабочим парнем.
Ергуш, переполненный горечью, яростно колол дрова. Поленья отскакивали со стуком. Он все колол, колол… Близился полдень, когда он расколол последнее полено. И — скрылся со двора, через забор, через сад. Чтоб не встречаться больше с господами. Прошел на завод мимо сторожки, где сидел у окна дядя Кошалькуля, дымя своей трубкой. Сел Ергуш у стены большого дома и съел обед: хлеб с салом, запил холодным кофе. Очень мучили его слова мастерши, что нельзя ему говорить Эленочке «ты».
ОПЯТЬ ВЕСНА
В глубине заводского двора стояло огромное закопченное строение, над крышей его выросла высоченная труба. Ергуш и не ждал ничего, как вдруг из широкой распахнутой двери, за которой зияла темнота, выбежали его товарищи — Йожо Кошалькуля и Штево Фашанга-Бубенчик.
— Приняли тебя? — спросил Штево. — А мы уже работаем, больше мужикам за паленкой бегаем. Хорошо нам! Только это дело не простое: бутылку надо под курткой держать, чтобы незаметно было. А спросит мастер — врать, что за табаком ходил.
Они позвали Ергуша внутрь фабричного здания: в прятки играть.
В огромном полутемном помещении тут и там пылало пламя разных оттенков: голубое и зеленоватое, фиолетовое и белое. Возле пламени на исполинской наковальне лежал молот — с полчеловека ростом. Рукоятка молота была из цельного бруса и прикасалась торцом к великанскому деревянному колесу, из которого торчало несколько могучих зубьев. Ребята объясняли Ергушу:
— В огонь кладут кусище меди, раскаляют добела, прямо искры летят. Потом его выхватывают длинными клещами и тащат на наковальню. Тогда на колесо пускают воду. Колесо начинает двигаться, зубья нажимают на рукоятку молота, книзу давят. Молот поднимается. А как повернется колесо, рукоятка соскользнет с зуба, молот и грохнет по наковальне. Так он и грохает, и грохает. А рабочие поворачивают медный слиток, подкладывают, как нужно. Получается толстенный, тяжелый котел. Тогда его охлаждают и вкладывают в такую машину, и она трясет его до тех пор, пока толстый котел не распадется на много тонких. Вот какая тут работа…
Справа от горна стояло много чанов с бледно-голубой жидкостью. Приятели Ергуша сказали, что это раствор купороса. Он содержит много меди. Рабочие опускают в купорос железные стержни, и вся медь, которая есть в растворе, осаждается на них.
Решили играть в прятки среди этих самых чанов. За ними хорошо прятаться. Полумрак, узкие проходы, закоулки — куда ни повернись. В других местах, чур, не прятаться. Там всюду рабочие спят, не надо их беспокоить. Тот, кто водит, как найдет первого, пусть скажет только «палочка-стукалочка» и рукой дотронется. Тогда тому водить. Здорово будет! Можно играть до часу дня, тогда кончится перерыв, все встанут и начнут работать.
Стали играть; прятались, окликали друг друга. Так таинственно было, интересно… Тишина, как под землей, и темно. Страшно даже! Водящий крадется на цыпочках, его и не видно, только лицо белеет — странно так, будто у призрака. Посмотрит на тебя в упор, узнает, крикнет: «Палочка-стукалочка!» Эхо загуляет в темном цехе, по углам, запрыгает от земли до высокого потолка и замрет — будто темнота задушила…
А бежать попробуешь — водящий схватит за плечо, прямо когтями будто вцепится. Ничего не поделаешь — сдавайся, иди водить…
Ергуш прячется за чанами, прокрадывается из одного закоулка в другой. Йожо Кошалькуля водит. Где Штево Фашанга, неизвестно. Ергуш натыкается на Йожо…
— Палочка-стукалочка! — кричит тот, бросаясь к Ергушу.
Вдруг за чанами раздается какой-то топот, удары, плач… Это Штево крикнул, заохал от боли. Топот приблизился к Ергушу… Из-за чана выскочил мастер; в руке у него была резиновая трубка, дьявольская усмешка играла на лице. Он хлестнул трубкой Йожо. Тот упал, заблеял ягненком, которому злой пастух сломал ногу. Ергуш бросился наутек, да некуда было: проход между чанами кончался тупиком. Он добежал до тупика, обернулся лицом к мастеру; тот вытянул его тяжелой трубкой по левому плечу, и спине досталось.
— Вот тебе палочка-стукалочка! — сказал мастер, ощерив гнилые зубы. — Я тебя научу порядку!
И, повернувшись, мастер ушел.
У Ергуша от боли перекосилось лицо. Взялся за руку — рука болела так, что в глазах потемнело. Он услышал, как плачут Штево и Йожо.
— Пошли отсюда! — крикнул он им, обхватив больную руку другой рукой. — Уйдем, бить себя не дадим!
Но товарищи не пошли за ним. Они плакали всё тише и тише, пока совсем не затихли.
Ергуш, стискивая зубы, сжимал левую руку; шатаясь, как в бреду, он выбрался из-за чанов. Скорей прочь из этого закопченного мира под чистое голубое небо! Он пересек двор, проскользнул мимо сторожки, в которой дымил трубкой дядя Кошалькуля, и свернул за воротами на ту самую улочку, по которой вел его мастер, человек со следом чертова хвоста на щеке. Улочка скоро кончилась, за ней поднимался холм, поросший сосной и мелким кустарником.
У подножия холма, на пустыре, где сваливали мусор, птицы возвещали приход новой весны. Хохлатые жаворонки пели-заливались, бегали на тоненьких ножках; щебетали коноплянки, чижики, щеглы. Казалось, сердечки у них так и трепыхаются от счастья… Задрав головки, смотрели в высокое небо без конца и без края, до которого никогда не долететь, рукой не достать, даже с самых далеких горных вершин…
«Опять весна! Весна идет, радость несет, с цветами, ручьями, с ветерком, который расчесывает травы и незримо ходит по деревьям. — Так пели восторженно птицы. — Весна, весна идет, радость несет!»
Ергуш глубоко перевел дух и пошел в гору. По каменистой тропке, все выше, выше… Шел он к Студеной яме, туда, где чуть в стороне от нее была пастушья хижина. Шагал он медленно и с каждым шагом все крепче стискивал зубы, сильнее сжимал ноющую руку. По мере того как он удалялся от города, с лица его постепенно исчезали все черты беззаботного детства — оно умирало разом и безвозвратно. И уже не ребенок подошел к хижине, а ожесточившийся человек с выражением холодной твердости на лице.
Бача убирал хижину, пастухи чинили плетень. Готовили загон для овец