Я глядел на нее с изумлением, близким к ужасу, – ощущение, которое я до сих пор напрасно пытаюсь себе объяснить. В оцепенении следил я за тем, как она удаляется. Когда же дверь наконец закрылась, я с инстинктивным любопытством взглянул на Родрига, но он заслонил лицо руками, и я смог заметить только бледность, необыкновенную бледность, распространившуюся по его исхудавшим пальцам, между которыми брызнули слезы.
Врачебное искусство уже давно было бессильно перед болезнью леди Мадэлин. Апатия, постепенное угасание индивидуальности и частые, хотя и преходящие, припадки каталептического характера, – таковы были симптомы ее необычайной болезни. До последнего времени она мужественно переносила тягости своего недуга и не хотела обрекать себя на лежание в постели; но в день моего приезда, к концу вечера, покорилась уничтожающей силе разрушения (как тогда же сообщил мне ее брат, крайне возбужденный); таким образом мне стало известно, что я видел леди, вероятно, в последний раз, что, живую, я не увижу ее больше никогда.
Прошло несколько дней, и мы оба – и я, и Эшер – ни разу не произносили ее имени; в течение этих дней я настойчиво пытался развеять меланхолию моего друга. Мы вместе читали и рисовали, а иногда я, как бы убаюканный, внимал полубезумным импровизациям его красноречивой гитары. И чем теснее становилась наша дружба, чем глубже я мог заглянуть в потаенные уголки его души, тем с большей горечью видел бесплодность каких-либо попыток озарить ум, который был окутан свойственной ему стихией – безутешной тьмой, ум, напоенный мраком, распространявшим непобедимые черные лучи на рассудок и тело Родрига.
Я никогда не забуду часов, проведенных наедине с владельцем дома Эшеров. Но было бы напрасной попыткой стараться описать характер замыслов или занятий, к которым приучил меня мой друг. Экстаз, достигший крайних пределов, освещал все сернистым светом. Протяжные песни, которые пел Эшер, будут вечно звучать в моей душе. Среди других похоронных мелодий в моей памяти до сей поры сохранилась безумная ария, странным образом дополняющая один из последних вальсов Вебера[106]. А картины, которые создавала изысканная фантазия Родрига! С каждым новым штрихом они облекались чем-то смутным, что заставляло меня трепетать все сильней и сильней, именно потому, что я не знал причин этого трепета; – как живые, они все еще стоят передо мной, но напрасно было бы пытаться выразить их тайный смысл словами. Картины Эшера приковывали внимание и пугали своей обнаженностью и простотой замысла. Если когда-нибудь кто-то из смертных и смог нарисовать идею, то это – Родриг Эшер. По крайней мере, на меня – учитывая обстоятельства, в которых я оказался, – веяло непобедимым ужасом от этих чистых абстракций, которые ипохондрик попытался изобразить на полотне; даже тени этих ощущений я не испытывал при созерцании грез Фюсли[107], блестящих, но все же слишком подробных.
Один из фантастических замыслов моего друга, не так глубоко проникнутый духом абстракции, все же может быть описан словами, хоть и весьма приблизительно. Небольшая картина изображала бесконечно длинный прямоугольный склеп или туннель, с низким потолком и гладкими белыми стенами без каких-либо выступов или украшений. Некоторые особенности рисунка позволяли думать, что этот туннель находится очень глубоко под землей. Не было заметно ни одного отверстия, не было также ни факела, ни какого-либо другого искусственного источника света, но поток ярких лучей заливал туннель фантастическим, неестественным блеском.
Я уже упоминал о том, что слух моего друга был болезненно чувствительным, что делало для него невыносимой всякую музыку, за исключением той, которая воспроизводилась с помощью струнных инструментов. Быть может, именно то, что Эшер ограничил свой талант игрой на гитаре, в значительной степени обусловило фантастический характер его мелодий. Но что касается лихорадочной легкости его импровизаций, ее нельзя объяснить данным обстоятельством. Эти необузданные фантазии, с особенным подбором звуков и слов (музыка нередко сопровождалась стихотворными экспромтами) были результатом напряженной умственной сосредоточенности, которая, как я уже говорил, проявляется лишь в состоянии крайнего возбуждения. Я легко запомнил слова одной баллады. Быть может, она потому так поразила меня, что я, как мне показалось, впервые понял тогда одно обстоятельство, а именно: Эшер вполне сознавал, что его царственный разум колеблется на своем троне. Стихи назывались «Дворец, населенный духами» и звучали так:
1
Замок чудесный – немой властелин – Гордо вздымался когда-то давно В самой зеленой из наших долин, Где только ангелам жить суждено. Там, где раскинулась Мысли страна, Вечно над ним серебрилась луна, Там – утомясь – серафим отдыхал И, удивленный, вздыхал.
2
В окнах вились и крутились огни, С ними знамена вились заодно. (Все это было в минувшие дни, Все это было когда-то давно.) В сумерках нежных угасшего дня Плыл ветерок, мелодично звеня, Плыл он вперед, возвращался назад, Сладкий струил аромат.
3
Путники в этой блаженной стране Видели в окнах блуждающий рой Духов, идущих как будто во сне, Духов, внимающих лютне святой. Трон багрянцем посредине блистал; В пышном сиянье на нем восседал, Между подвластных своих, властелин Лучшей из лучших долин.
4
Дверь лучезарная в замок вела, Перлы, рубины блистали на ней, В дверь все плыла, и плыла, и плыла, Вечно горя и сверкая сильней, Отзвуков нежных живая семья, Сладость восторга во взорах тая, Славили все они ум одного, Мудрость царя своего.
5
Все вдруг померкло, подкралась беда, Темные силы стеснили царя. (Плачьте! О, плачьте! Над ним никогда Не заблестит золотая заря!) Вкруг его дома увяли цветы; Слава и пышность былой красоты Помнятся смутно, как сказки слова, Тлеют, лишь тлеют едва.
6
Путников странные думы страшат; Сквозь красноватые стекла окна Тени огромные смутно дрожат, Звуков скорбящих рыдает волна; Там, где смеялось Эхо, теперь Бурной толпой через бледную дверь Ужасы с хохотом диким идут, Мчатся, растут и растут.
Я хорошо помню, что эта баллада навеяла на нас множество мыслей, причем выяснилось одно интересное воззрение Родрига Эшера, на которое я указываю теперь не столько в силу его новизны, сколько по причине упорства, с каким мой друг на нем настаивал. Это воззрение сводилось к признанию за растительным миром способности чувствовать. Но в расстроенной фантазии больного эта идея приняла более смелый характер и была перенесена, с известными оговорками, в мир неорганический. У меня нет слов, чтобы выразить полноту и силу его убеждений. Они соединялись (как я уже намекнул) с серыми камнями, из которых был выстроен дом его предков. Способность чувствовать, говорил Эшер, порождается расположением этих камней – определенным сочетанием, а равно и сочетанием мхов и лишайников, распространившихся по их поверхности, и ветхих деревьев, стоявших вокруг, – но больше всего тем, что вся эта комбинация продолжительное время оставалась неизменной и отражалась в неподвижных водах пруда. Очевидность этого проявлялась, как сказал Эшер (и тут я невольно вздрогнул), в постепенном и несомненном уплотнении над водами и вокруг стен особенной атмосферы. Результат, прибавил Родриг, проявлялся в течение веков. Он определил судьбу его фамилии и сделал из него то, что я видел – то, чем он был. Такие воззрения не нуждаются в комментариях.