По Форуму поползли шипящие шепотки:
— Кесарь ненавидит их! Вы слышали? Кесарь ненавидит их! Слуга Цестия знает, что говорит! А говорит он, что кесарь ненавидит их!
Стройный человек в плаще с капюшоном быстро покинул блестевший несметными богатствами и гудящий говором разгоряченной толпы Форум. С некоторым трудом протиснувшись через густозаселенные и застроенные великолепными зданиями улицы, он миновал дровяной рынок, где собиралась пьющая и гуляющая беднота, обогнул большой цирк, над которым акробат, похожий на яркоперую птицу, шел по высоко натянутому канату. А потом тихими узкими переходами взошел на Авентин, где ажуром колоннады и положенными кистью Артемидора красками фриза выделялся портик Цестия.
Здесь было значительно тише, чем в любом другом месте. На пересекавшихся вокруг портика улицах не ставили столов с угощениями, там не шумел подгулявший народ; в самом же портике прогуливалось несколько человек, один из которых, выше остальных и плечистее, со спокойным, изборожденным морщинами лицом и седеющей бородой, был одет в темный плащ. Шедший с Форума остановился и стал прислушиваться к разговору прогуливавшихся в портике людей. Вскоре и они замедлили шаг и остановились неподалеку от него. Молодой и свежий голос спрашивал:
— А теперь скажи нам, Музоний, что такое смелость?
Опершись спиной о колонну и скрестив руки на груди, стоик отвечал:
— Смелость, Эпиктет[45], — это добродетель, вооруженная для борьбы за справедливость. Это отнюдь не чудовище, которое бросается в варварском порыве ради удовлетворения похоти и тщеславия, а знание о правах людей, учащее отличать то, что следует стойко переносить, от того, с чем не следует мириться. Сердце спартиатов горело только для побед. То же самое происходит и с кичливым. Он хочет быть первым, он хочет быть единственным, а возвыситься над другими не может без попрания добра, без того, чтобы нанести ущерб справедливости. В противоборстве с такими ты станешь смелым борцом за справедливость…
Минуту стояло молчание. Потом кто-то спросил:
— А что же, учитель, по сути своей есть добро?
— Оно состоит из четырех начал: любовь к людям, любовь к истине, любовь к свободе и любовь к гармонии.
Стоявший у одной из колонн худощавый прохожий направил свой взор на группу беседующих и заговорил:
— Слова твои, учитель, словно музыка небесных сфер в тишине этого портика, и, как живительный бальзам, они текут в гомоне, наполняющем сегодня город. Но, Музоний, в то время как ты учишь здесь благородных юношей любви к людям и к истине, там, на Форуме, волки и змеи льют в душу римского люда яд высокомерия и ненависти!
Музоний и окружавшие его юноши огляделись, но прохожий, только что произнесший эти слова на отменной латыни с легким иностранным акцентом, уже поспешно сворачивал на одну из улиц, ведущих к Тибру. После некоторого замешательства в группе, стоявшей в тени портика, раздался ироничный и чуть обиженный юношеский голос:
— Кем бы ни был тот прохожий, он сказал правду. Оглянись, Музоний. Пока мы здесь в прохладной тишине наслаждаемся божественным нектаром философии, вокруг бушуют безумства, народ обжирается, упивается, ударяется в загул и громкими криками приветствует тех, кто превращает его в стадо кабанов и стаю волков. Гнев и возмущение правят мыслями моими, и я спрашиваю тебя, о учитель: почему тот путь, по которому мы идем за тобой, так узок и безлюден?
Музоний ласково взглянул на молодого человека и голосом, за которым чувствовалась невозмутимость вечно улыбчивой души, ответствовал:
— О, Ювенал[46], этот путь высок и бессмертен. Охваченный гневом к преступлениям и глупости людской, знай о том, что род людской не кончится на нас и что наш век не положит конца его движению. Из-под небесной чистоты и тишины философия изливает истины свои в души редкие, избранные, которые медленно и с великими трудами разносят их во времени и в пространстве. А мы — жрецы ее и посланцы. Это к нам относится стих Энния[47]: «Никто не льет пусть слезы на могилах наших, ибо живем мы вечно, перелетая от души к душе». Когда кипят страсти, царит насилие, безумствует глупость, негоже нам покидать ряды борцов за истину и добро, но, словно на скале высокой, несокрушимой, стоять нам следует на принципах своих и смотреть вперед, в грядущее, себя подставив под удары волн и громов!..
Средь отдаленных шумов, которые с площадей и улиц словно таранами били в знойный воздух, слова Музония звучали поистине небесной музыкой в тихом и прохладном портике, живительным бальзамом, казалось, проливались на земную суету и безумие. С уст молоденького Ювенала исчезла горькая усмешка, и он поднес к ним край плаща любимого учителя; глубокие страдальческие очи Эпиктета озарились блеском вдохновенья; Тацит[48]нахмурил лоб и решительно предложил:
— Пойдем же, учитель, на Форум, чтобы собственными глазами увидеть то, о чем нам сообщил прохожий!
Однако к группе собеседников быстро приближался молодой мужчина в белой тунике и серебряной повязке на черных волосах. Это был Артемидор. Он почтительно склонился перед Музонием, ровесников же обвел дружественным взглядом.
— Гельвидий и Фания просят тебя, учитель, чтобы ты как можно скорее прибыл в их дом, там будут принимать Домициана, императорского сына.
Глаза стоика засверкали, как у бойца, вызванного на поединок, его высокий лоб наморщился. Он поднял руку и с отсутствующим взглядом произнес:
— Домициан в доме дочери Тразея… лицом к лицу с Гельвидием…
И здесь, позволив себя увлечь пламенному характеру своему, который философия сдерживала в узде, он, не сумев его остудить, не сдержался:
— Да настанет ли хоть когда-нибудь такой день, который мы, в тишине и в безопасности, могли бы посвятить великим мыслям и раздумьям? Надо быть готовыми, дорогие мои, надо быть готовыми к тому, что каждый час для любого из нас может оказаться роковым!
Все разошлись.
Прохожий, который совсем недавно обращался к Музонию, был уже далеко. По улице, что вела от Остийских ворот к Тибру, он спустился с Авентина, прошел под тенистой и богато украшенной барельефами аркой Германика, миновал мост и оказался в еврейско-сирийском квартале Тибрского заречья. Здесь царила мертвая тишина. Сирийское население высыпало в город на уличные увеселения и угощения, евреи, видать, прекратили свои обычные занятия. Казалось, что, почувствовав первые дуновения бури и приближение опасности, они стали тише воды, ниже травы, не смея выдать себя даже дыханием. Квартал выглядел так, будто его население вдруг вымерло. Безлюдные сегодня, тесные площади и узкие улочки купали свои лужи и кучи мусора в блеске яркого солнца — предвестника ненастья; плотный зловонный воздух окутывал миазмами испарений серые дома, окна со вставленными в рамы воловьими пузырями, с террасами на верхних этажах, дома, опоясанные низкими ограждениями, с пристройками, из которых глухо доносились отголоски жарких споров. Именно там, в этих тесных, пристроенных наверху комнатушках, еврейское население обычно собиралось и обсуждало важнейшие события своей неспокойной жизни, потому что никто с улицы не мог увидеть там народ и неожиданно нагрянуть.