Я вхожу, поздоровалась, никто даже не повернулся. Прошлась, смотрю – ни куска мыла. Чем же они стирают? Кто тут у вас артельщик, говорю. Разгибается от корыта одна, лет сорока, выше меня на голову, в плечах как цирковой борец.
– Ну, я. Чего надо-то?
– Как вас звать? – спрашиваю.
– Алевтина.
– А по отчеству?
– Обойдемся.
– Чем вы стираете, Алевтина? Что-то мыла у вас не ви ж у.
– Нам без надобности. Мы щелоком, сами его варим.
– Был же приказ – стирать мылом.
– Мы не приучены.
– А где мыло? Десять ящиков неделю назад из Нижнего прислали. Где мыло?!
– Тебе что? Давай клистиры свои ставь, а в наше дело не лезь!
И смотрю – выжимает, скручивает в жгут мокрую простыню, складывает вдвое, и она у нее в руке вроде дубинки. Следом и другие женщины скручивают кто что – рубахи, подштанники. И девочка лет десяти среди них, и у нее в руке тоже тряпочная дубинка, наверное, из наволочки.
– Вы забыли, кто я? – говорю.
– А нам один хер, выметайся! – заявляет Алевтина и вздымает свое мокрое оружие.
Остальные бабы, вооруженные свернутыми тряпками, тоже подступают ко мне вражьей стаей.
– Ваши дети и мужья сейчас воюют, их тоже могут ранить и они будут лечиться в госпитале. Такие же, как вы, подсунут им плохо вымытые простыни и кальсоны, их раны загноятся, и они помрут не от ран, а от грязи. Хотите такого!?
Пожала я плечами, повернулась и пошла прочь. А следом донеслось нечто вроде злобного шипения:
– Царевна!
Такая вот вышла, как где-то у Чехова говорится, запендя. А докторский шофер Иван зовет такие моменты загогулиной. Пришлось учинить расследование. Ивана этого я послала на базар, и он там обнаружил нескольких человек, торговавших нашим мылом. Алевтину забрала полиция, всю ее артель прогнали, наняли новых женщин.
И вот, дорогой Дима, все больше убеждаюсь, что мы с тобой совершенно не знали странный народ, с которым живем. А вообще-то в нашей стране не один, а два народа. Маленький – мы. Образованные, чистые, сытые, говорим по-французски и английски, любим Пушкина, Гёте и прочих умников. Огромный другой народ, первобытный, дикий, злобный и глупый. Или не глупый, а лихой. Вот скажи мне, эта самая Алевтина думала, что воровство мыла просто так сойдет ей с рук? Или она не знала, кто я, и что грубость в мой адрес принесет ей неприятности? Знала прекрасно. И тем не менее! Лихость и глупость! Глупость и лихость».
Доктор Лобачев
1916, середина июня. Я полагаю, что наши жизни теперь соединились, хоть тайно, но прочно, а утверждать, что навсегда – не решаюсь, ибо различие общественного положения никуда не делось. Да и не рискованно ли думать о «навсегда» во времена всемирной мясорубки. Однажды, когда она была ночью у меня и мы сели обнаженными на топчане, чтобы глотнуть французского вина, бутылок десять которого привез по моей просьбе от князя Калёнова мой Ванька, левой рукой я гладил ее спину. Абрис моей раскрытой ладони с отставленным большим пальцем вдруг точно влип и повторил абрис ее левой лопатки снизу, образовав с выступающей лопаткой вроде бы единую плоскость, слившись в одно целое. Это как в замке: вырезы и выступы ключа должны совпасть с зеркалящими их выступами и впадинами внутри замка, и тогда он отомкнется. Я сказал ей об этом.
– Вы, доктор, поэт, – рассмеялась она и поцеловала меня в плечо.
– Мы должны повенчаться, – сказал я. – Мой развод готов, вчера пришли бумаги.
К тому времени я потерял голову совершенно и, наверное, на мгновение позабыл, что она – не простая женщина, а особа императорского рода, коей надлежит соединяться браком с равными себе по положению в обществе.
– Зачем вам церковный обряд, Антон Степанович, вы же не веруете, как всякий врач, – сказала она. – Вам дарвинскую эволюцию подавай.
– Это не так. Дарвин Дарвином. Но кто же эту его эволюцию затеял?
– Кто?
– Господь Бог, конечно. Или тот, кого мы по невежеству так называем, – умничал я. – Может, это не одно существо, а целый сонм существ, которые по своему уму и знанию выше нас. Какое-то иное, высшее человечество. Они экспериментаторы. Вы можете поверить, что обезьяна постепенно превратилась в человека? Я вот, медик, материалист, не могу. Господь запустил на землю обезьяну, посмотрел, что из этого вышло. Не удовлетворился. Усложнил механизм, запустил, получился человек. А какое Им создано разнообразие самых разных существ! Явлений! Красота и уродство! Наконец, симметрия, как у бабочки! Это все разные Божьи пробы. Тут сознательная воля присутствует!
– А мы, по-вашему, подопытные машинки?
– Вроде того.
– А Иисус?
– Это было так. Господь увидел, что человечество плохо себя ведет. Грешит: убивает, ворует, угнетает ближнего своего.
Тут я чуть не добавил: прелюбодействует. Но вовремя спохватился, ибо как назвать то, чем мы сейчас с ней занимаемся? Я не мог осудить это прелестное занятие, которое при моей нелюбви к философии вдруг возбудило во мне философическое настроение. И зачем осуждать? Если все на свете Божье творение, то и наша способность любить душой и телом заложена в нас Им.
– То есть что-то получилось не так, как Ему хотелось. Он послал к нам Иисуса, – продолжал я, – чтобы на примере его жертвы показать, как должно людям себя вести. Но жертва оказалась напрасной. Люди ничему не научились. Теперешняя ужасная война тому подтверждение.
Тут она потерлась носом о мое плечо, и расставленные пальцы моей руки сами собой поехали вверх, погрузились в ее волосы, она откинула голову, и ее тяжесть доверчиво нагрузила мою ладонь.
– Пожалуй, доктор, я могла бы выйти за вас замуж, – сказала она. – Но как быть с предрассудками?
– У вас есть предрассудки?
– Не у меня. У моей родни. Мне нужно обдумать, как их преодолеть.
1916, конец июня. Войска наши пошли вперед четвертого июня, седьмого уже заняли Луцк, а восемнадцатого – Черновцы. Полевые лазареты переполнились, задохнулись, и к нам потек поездами непрерывный поток тяжелораненых. Оперируем по пятнадцать часов в сутки. Жара. Полетел тополиный пух, залетает в операционную, липнет к мокрым ранам, приходится ловить и убирать пинцетом каждую пушинку. Окна завешаны марлей, но пух все равно как-то хитро пробивается, спасу нет.
На днях, когда я вышел на воздух, чтобы отдышаться после третьей с утра операции, меня ждал старый отставной солдат, посланец уездного воинского начальника. Надлежит мне явиться к его принципалу, ибо получена важная депеша, меня касающаяся. Нет времени, говорю, операция за операцией, так и передай, а что ж не принес депешу-то? Не могу знать, отвечает, небось секретная депеша. Ушел он ни с чем.
Через пару часов в коридоре громкие голоса, топот. Слышу, кто-то распахивает дверь операционной, оглянуться не могу, режу, ору: закройте дверь, суки! Дверь захлопывается, посылаю санитара узнать, что там происходит. Вернулся, сообщает: генерал прибыл, начальник воинский, желает вас видеть. Ну, пусть ждет, пока закончу операцию, иди, скажи ему.