— Я ими не пользуюсь, — ответил я, столкнув толстяка с груди.
— Ты не пользуешься талисманами? — переспросил брыластый.
Я стряхнул грязь со своего нового красного бархатного камзола.
Все уставились на меня, ожидая объяснений.
Я хотел сказать, что их амулеты, косточки и камешки бесполезны, однако мои собратья были слишком суеверны и не хотели терять свою веру. Если бы я заявил, что полагаюсь только на собственную сообразительность, они не поверили бы мне и обвинили меня в том, что я что-то скрываю. Им хотелось, чтобы я поведал им о чуде, которое развеяло бы все их страхи. Я так и сделал.
— Магия! Вот чем я пользуюсь.
Вообще-то я не думал, что мне поверят. Если бы хоть кто-то из них рассмеялся, я бы обратил все в шутку. Вместо этого толстяк недоверчиво протянул:
— Магией пользуются только колдуны.
Они все как один отпрянули от меня, словно я был самим дьяволом во плоти. Боже! Ну и дураки! Если у меня и оставалась хоть капля уважения к ним, она испарилась в тот же миг. Впрочем, сейчас это было не важно. Слово, как говорится, не воробей, вылетит — не поймаешь.
— Значит, он колдун! — заявил брыластый, показывая на меня пальцем.
Его глупое жирное лицо раздражало меня, и я укусил его за палец. Теперь даже у тех, кто _не поверил сразу, что я колдун, не осталось никаких сомнений. Кто-то, спотыкаясь, отошел от меня подальше, другие потянулись за кинжалами. Я не имел права показывать свой страх, а потому, поклонившись, пожелал им buona notte и спокойно вышел в коридор.
По пути к покоям Федерико я не выдержал и расхохотался над глупостью брыластого. «Lui a uno cervello de gallina!»[46]Хотя нет. У курицы на самом деле куда больше мозгов. Но когда я лег спать, меня охватило отчаяние. Неудивительно, что у нас нет гильдии дегустаторов. И, как я теперь понял, никогда не будет.
На следующее утро я обругал себя за слишком длинный язык. За ночь моя победа сильно поблекла. Я никогда раньше не думал об инквизиции, но это слово неожиданно пришло мне на ум и угнездилось там. Я ведь не только сказал, что силен в магии — я заявил, что использую ее! Если кто-нибудь из дегустаторов донесет своему хозяину или исповеднику, меня могут повесить. Я молился о том, чтобы эти дураки действительно оказались такими же тупыми, какими выглядели, и поверили, что я смогу сглазить их, если они проболтаются кому-нибудь. А потом мои страхи вмиг испарились — так же быстро, как возникли, — потому что в тот вечер я увидел женщину, о которой говорили дегустаторы: Елену, служившую епископу Нима.
После гибели Агнес прошло почти три года, и все это время мое сердце пребывало в спячке, как белка зимой. Теперь оно проснулось, словно в первый день весны. Боже мой! Святые угодники! Дегустаторы, конечно, хвалили ее, однако явно недостаточно. Елена была само совершенство. Все летние цветы смешали в ней свои краски и формы. Тоненькая, но исполненная уверенности в себе, как молодое деревце, которое гнется под порывами ветра, но не ломается. Солнце Франции позолотило ее кожу, светлые волосы были коротко пострижены по последней французской моде. Все в ней — ладони, ступни, груди — было маленьким и очень пропорциональным, за исключением носа и зеленых глаз, огромных и глубоких, как омуты весной. Елена одевалась просто и не красилась, но когда она улыбалась, казалось, ее лицо озаряется изнутри, так что все золото и драгоценности мира бледнели перед этой улыбкой. Она не делала ничего, чтобы привлечь к себе внимание. И именно поэтому я не мог отвести от нее глаз.
Движения ее были изящными и отточенными; она словно скользила по воздуху, как мелодия. Я повторял ночами ее имя — прекраснейшее имя на свете. Я одолжил бумагу, чернила и перо и писал его снова и снова. Я выкладывал его из камней, цветов и листвы.
Елена ходила за своим епископом, как тень, и помогала ему во всем — носила подносы, играла с ним в карты, читала вслух. Я проклинал его за то, что он подвергает ее такой опасности, однако к нему трудно было испытывать неприязнь. Он излучал жизнелюбие, и его толстое красное лицо морщилось в усмешке, когда он рассказывал истории о папе римском или других кардиналах. Оказавшись рядом с Еленой за раздаточным столом, я хотел сказать ей, что она покорила мое сердце, однако стоило ей посмотреть на меня, как я залился краской и не смог вымолвить ни слова. Мне казалось, что голос у нее должен быть мелодичным, как у соловья. Но когда она открыла свой розовый ротик, из него полились низкие и грудные, почти как у мужчины, звуки, от которых по спине у меня побежали мурашки. Елена смаковала каждое слово, словно драгоценное дитя, которое она боялась потерять, и, пока я слушал, как она говорит о самых обыденных вещах, мне вдруг до смерти захотелось, чтобы она произнесла мое имя. Я изощрялся, как мог, чтобы вынудить ее сделать это, но она, будто зная, чего я жажду, отвечала мне (если отвечала вообще), не называя по имени. Услышать слово «Уго» из ее уст стало моим единственным заветным желанием, лишавшим меня сна и покоя.
Я написал ей сонет. Никогда в жизни я не делал ничего подобного, но раз Миранда смогла написать стихи для Томмазо, чем я хуже? Я встал рано утром, надеясь, что рассвет подарит мне вдохновение. Ночью я думал о тайнах луны и вспоминал стихотворения, которые Септивий читал Федерико. Я трудился над сонетом день и ночь, переписывая его заново и заново. Когда он был закончен, я почувствовал одновременно и удовлетворение, и грусть. Вот он:
Тот миг, когда узрел я светлый образ твой,
Моим нарушен не был он ни звуком, ни дыханьем.
За долгий сон пусть будет воздаяньем
То чудо наяву, что прежде звал мечтой.
И волосы твои златы, как спелый хлеб,
Лазурных глаз на дне — альпийские озера,
И алый нежный соблазнитель взора —
О Боже, рот твой — я уже ослеп!
А речь твоя, что музык многих краше,
Заставит ангелов с своих сорваться мест
И полететь к Земле, чтоб жить между живыми.
Отдам глоток из Вечной Жизни чаши,
Отдам и райского блаженства благовест
За то, чтоб с уст твоих мое слетело имя.[47]
Я хотел тут же отдать сонет Елене, но побоялся, что он ей не понравится. Тогда она не станет со мной разговаривать, а это для меня хуже смерти. «Мужайся! — сказал я себе. — Мужайся!»
Когда я наконец заговорил с ней, у меня не было при себе сонета, так что все накопившиеся вопросы и желания, терзавшие мою душу, излились в непрерывном потоке слов. Я говорил о еде, вине, потом прерывал сам себя, восхваляя ее красоту. Я рассказывал ей, как ходил вверх-вниз по лестнице да Винчи и по прямым улицам города. Я не мог остановиться, поскольку боялся, что не осмелюсь с ней заговорить в другой раз. Об этом я тоже ей сказал, когда исчерпал все мыслимые темы. Она подождала, пока я набирал в грудь воздуха, и коротко промолвила: