квадроциклом. Я была уверена, что однажды он сдохнет. Я воображала, как поднимаю его труп с помощью шкива и веревки, какой-нибудь подъемной системы, чтобы поднять ключ от шеи к ящику, открыть его и достать ключ от «Ленд Ровера» и сбежать отсюда. Поднять его мне будет не по силам, я знаю. Я бы взяла болторез, которым Ленн разбил мою лодыжку. Я бы сорвала толстую цепь с его шеи, но не стала бы избивать его труп болторезом, я бы не позволила себе зайти так далеко.
Ленн желает мне спокойной ночи, а потом спускается в полуподвал с ведром, полным перезрелых бананов, и двумя мисками с засохшим заварным кремом на дне – я оставила столько, сколько смогла, чтобы он ничего не заметил, – берет сало от бекона и одно просроченное сырое яйцо.
Я меняю Хуонг подгузник. Я все еще храню запасные салфетки, булавки, вазелин, миску с чистой водой и бумагу под диваном. Я чувствую, что Ленн там. С ней. Она еще жива, но они ничего не говорят друг другу. Щели между половицами достаточно большие, чтобы я могла это понять. Но не настолько большие, чтобы я смогла просунуть что-нибудь сквозь них, и не настолько широкие, чтобы между ними мог пролезть ее палец, даже если б была возможность так рискнуть. Но ее нет. У меня не осталось ничего, что можно было бы сжечь.
Он поднимается, захлопывает дверь и смотрит на меня.
– Джейн, – он осматривает меня с ног до головы, – ты еще течешь после детеныша?
Глава 22
Прошлой ночью ударил сильный мороз. Когда сегодня утром я выглянула из кухонного окна, вокруг была серебристо-белая безликая равнина, где каждая травинка оказалась покрыта кристалликами льда и замерзшими волнами грязи. Мир замер.
Хуонг теперь лучше спит, ее живот увеличился, во всяком случае, мне так кажется, и она может кушать больше смеси из бутылочки. У меня все еще есть две настоящие детские бутылочки, и я отношусь к каждой из них так, словно это драгоценная семейная реликвия, редкое и ценное произведение искусства; я одинаково дорожу ими обеими. Малышка становится сильнее, и страх, сковывающий меня, когда я задаюсь вопросом, сколько еще проживет Хуонг, что еще я могу сделать, как ей помочь, исчезает.
Но Ленн наблюдает за мной. Не для того, чтобы проверить, выполняю ли я свои обязанности, – не так въедливо рассматривает записи, – он наблюдает за мной, как раньше, когда я только оказалась тут. Когда я принимаю ванну, Ленн стоит в дверном проеме. Пялится. Наблюдает. За тем, как я хожу в туалет, как раздеваюсь в маленькой спальне. Он пока не приглашал меня в свою комнату, но я знаю, что это лишь вопрос времени.
Наполняю топку ивняком и открываю вентиляционные отдушины, чтобы помочь огню разгореться, а затем выхожу на улицу, чтобы принести еще дров. Ленн поднимает тяжести – мои бедра и колени теперь слишком перекошены, а лодыжки болтаются, как пережаренный бараний окорок.
Когда я возвращаюсь, то что-то слышу.
Она там, внизу, скребется о половицы. Словно мышка. Изможденная мышка. Я слышу, как ее почерневшие ногти царапают доски снизу, собирая щепки под каждым ногтем, а кончики пальцев скребут по дереву. Не существует никаких слов. У меня нет ни писем, ни ID-карты, ни одежды, ни паспорта, ни книги. Ничего. Так что, если я переступлю черту, у меня останется только Хуонг. И две детские бутылочки. И вазелин, который уже на исходе. Приходится контролировать расход. Если я расстрою Ленна, он накажет Хуонг, потому что все вещи теперь только у нее, а не у меня.
Я сползаю на пол, не забывая о своей раздробленной лодыжке, стараясь не повредить ее еще больше. Кожа меняет цвет, на ней постоянно появляются синяки. Онемевшая лодыжка болтается, но все еще болит. Я спускаюсь на пол, достаю пеленальные принадлежности и расстегиваю подгузник Хуонг. Скоро мне придется складывать ткань по-другому, скоро дочка станет слишком большой для того, как я пеленаю ее сейчас.
Подо мной раздается голос.
– Помоги мне.
Я смотрю вниз, но ничего не вижу сквозь доски. Мою спину сверлит взглядом камера. Я снимаю испачканную ткань, разворачиваю ее и вытираю тело Хуонг.
– Помоги мне.
Это больше похоже на хрип. Скорее кашель, чем голос. Как же ей там холодно. Как сыро. Насколько ей плохо? Глядя в пол и повернувшись спиной к камере у запертой тумбы с телевизором, я шепчу: «Помогу». Я шепчу: «Не сдавайся, тебя ищут люди, оставайся сильной, ты должна держаться», а потом бегу к печке и подтапливаю пламя кочергой, чтобы оно стало еще жарче, чтобы жар шел вниз, а не вверх.
Мы с Хуонг дремлем, а где-то внутри меня давит тяжелый груз вины, придавливает к матрасу, матрасу его матери. Я кормлю дочку, и она кушает. Вместо Стейнбека я цитирую ей отрывки из ранних писем Ким Ли. Я рассказываю о фруктах и овощах дома. Я рассказываю о планетах Солнечной системы и самых крупных наземных животных на Земле. Рассказываю о континентах и о том, как одни из них расходятся, а другие сталкиваются друг с другом. О горных цепях и океанских хребтах. О вулканах. Я перечисляю реки, что текут дома, каждая из которых кишит рыбой, все, которые помню с уроков географии в школе, а потом перечисляю всех ее родственников, нашу семью, наше семейное древо, разрастающееся в моей голове, имена, которые утешают меня, когда я делюсь ими с дочкой: дядя, покойная прабабушка, двоюродный брат и все ее троюродные братья и сестры. Она не одинока.
Мы спим.
Меня будит ее кашель. Не детский кашель, а что-то вроде лая, сухой звериный хрип. Я смотрю на малышку и прикладываю ладонь к ее лбу. Она горячая. Я отношу ее вниз, даю ей воды и готовлю новую бутылочку со смесью. Когда входит Ленн, Хуонг плачет.
– Сделай милость, заткни ее к чертовой матери, я промерз до костей.
Я даю Хуонг бутылочку и укладываю ее поудобнее у себя на руках, но она беспокойно ворочается. Ее тело на ощупь горячее, волосы вспотели и вьются.
– Или сама ее заткнешь, или я позабочусь.
– У нее температура.
– Да плевать мне, я весь день вкалывал на полях, штоб дома меня эти вопли ждали?
– Я пойду отнесу ее наверх.
– Ты оглохла совсем? Давай ужин на стол, чаю сделай и заткни ее.
Я отвариваю пакеты с треской в соусе из петрушки на плите. Так как я пытаюсь хоть немножко прогреть полуподвал, плита раскалена до