Никаких маленьких бунтов. У меня не осталось козырей, мне нечего терять, кроме нее, не за что уцепиться. У меня нет ничего своего. Ни-че-го.
На той неделе мне приснился кошмар. Я передержала его яичницу на сковородке, и желтки затвердели. Я проснулась в животном ужасе за секунду до того, как он отправил Хуонг туда, где плита пожирает ивняк. Я никогда не чувствовала такого ужаса, он пробрал меня до самых костей. Этот сон… он изменил меня.
– Будешь себя хорошо вести теперь?
В моем взгляде не остается никакой осмысленности, и затем я киваю.
– Смотри у меня, – предупреждает Ленн.
Он тычет в Хуонг пачкой писем, которую сжимает в своей руке. Ленн показывает на мою дочь пачкой писем ее родной тети. А потом бросает их в угли.
Несколько мгновений они лежат там. Скручиваются. Чернеют. Будь я сильнее, смелее, глупее, я смогла бы дотянуться и выхватить их. Вырвать из огня, а потом избить его кочергой. Но я просто смотрю. Он тоже смотрит. Вся стопка занимается одновременно, пламя поднимается из-под них, из какого-то очага, из случайной раскаленной точки, хватает их. Держит. Пожирает. Комната наполняется светом. Семьдесят два письма, написанные от руки моей родной сестренкой. Десятки тысяч ее прекрасных слов. Хуонг кладет свою ручку так, что та упирается в кожу на моей ключице, и успокаивает меня. Это мне следует заботиться о ней, но в этот момент, на этой ферме, его ферме, когда пламя лижет дверцу топки, именно дочь поддерживает меня. Ее прикосновение. Весь потенциал ее крошечного тела, возможности, скрытые в ней. Она утешает меня, и я принимаю ее утешение.
– Вот и дело с концом, – произносит Ленн, уходя в ванную и закрывая за собой дверь. Это одно из того, что мне строго-настрого запрещено делать на протяжении семи лет: закрывать за собой дверь и чувствовать себя одной в комнате.
Пламя угасает и становится янтарно-красным. Через окна по обе стороны от меня виднеются искры и каскады в огромном небе над болотами. Периферийным зрением замечаю смутные фейерверки. Грохот приглушен, но от огней не скрыться. Я молюсь небесам, чтобы Ким Ли, Хуонг и Синти, чтобы они были в безопасности.
На следующий день я просыпаюсь и чувствую пустоту.
Что теперь будет моей опорой, когда последний клочок того, что делало меня мной, уничтожен? Хуонг? Для нее это непосильная ноша. Чересчур тяжелая. Мне кажется несправедливым обрекать ее на долю быть моим единственным путеводным маяком в жизни, единственным намеком на добро. И все же она смотрит на меня после утреннего кормления, улыбается и выглядит как новая путеводная звезда.
В эти дни каждый раз, когда я выглядываю из окна, мне хочется увидеть полицейскую машину. Поисковую группу с факелами и винтовками. Собак-ищеек. Группу друзей Синти, ходящих от двери к двери.
Внизу Ленн лежит под кухонной раковиной.
– Мыши прогрызли, – говорит он, зыркая на меня. – Давно прогрызли. Крысы тут шарахались, вот под ведром дыру прогрызли. Но ты об этом уже узнала своим любопытным носом.
Он комкает фольгу, сжимает ее своей огромной рукой, затем берет еще один лист фольги, снова комкает и засовывает в дыру. Сверху кладет обрезок сосновой доски и прикручивает его к половицам восемью винтами.
– Вот и дело с концом.
Весь день Ленн занимается озимой пшеницей и чистит старый комбайн. К тому времени, когда я вижу, как он возвращается к закрытым воротам на полпути, по всей земле стелется туман. Он слоистый, как полоски, словно белые шерстинки на животном, плывущие горизонтально вдаль, каждая почти прозрачная, каждая прямая и нежная, словно шепот.
Мы едим ветчину, яичницу и картошку. Ему все нравится. Я могу думать только о том, хватает ли Синти воздуха сейчас, после того как он заделал дырку под раковиной. Мне снилось, что я передала ей спицы и клубок шерсти, проталкивая пряжу вниз, а она тянула за один конец и сматывала ее в клубок там, во тьме. Она могла бы связать себе свитер. Сейчас очень холодно, и я не знаю, как она до сих пор жива в этой тьме, без возможности выпрямиться, а еще он спускается к ней, когда ему вздумается.
На десерт – бананы и заварной крем. Объедение. Время от времени Ленн приносит какое-нибудь новое лакомство, например ананасы, а однажды это был бисквитный пудинг. Я разогреваю готовый заварной крем на плите, и он похож на яичные желтки, смешанные с ярко-желтой краской. Я нарезаю два банана и подаю его в двух мисках его матери.
– Недурно, а?
Восхитительно. Я ем, и когда в миске почти ничего не остается, то собираю мизинцем остатки крема и даю его Хуонг. Ей нравится. Она улыбается и морщит носик, словно это лучший день в ее жизни. Как будто ей повезло, что она жива.
– Тебе скоро надо будет учить Мэри всякому, – говорит он. – Как морковь с картошкой чистить, раковину мыть, полы драить, всякое такое.
Нет.
Хуонг станет пилотом, или инженером, или учителем, или медсестрой, или будет работать на фабрике, или станет профессором, художником, или сантехником. Она не превратится в меня. Не допущу.
Мы смотрим «Матч дня». Ленн грузно развалился в кресле, положив руку мне на голову, а я сижу на полу и думаю, как там Синти прямо подо мной. Я хочу передать ей что-нибудь, весточку или кусок хлеба.
– Недурно же, а? – произносит Ленн. – Мы с тобой, детеныш, сидим тута, огонь трещит, футбол по телику, крыша над головой, чего еще надо?
Я опускаю взгляд на Хуонг. Она спит у меня на руках, ее ресницы трепещут во сне. Мечтай, мое солнышко. О чем угодно, только не об этом месте. Мечтай о саванне и семейных прогулках по лесу, мечтай о том, как будешь играть в Lego со своими будущими друзьями в Сайгоне, плавать в море и водить машину. Ты сиди у меня на коленях и мечтай, а я буду жить в этой равнинной реальности за нас обеих.
Ленн запирает тумбу с телевизором, кладет ключ в ящик у входной двери и запирает его, надев ключ на шею. Он смотрит в окно – в последние дни он стал постоянно это делать. Смотрит на запертые ворота и дорогу за ними. Проверяет. Осматривает горизонт.
Раньше я думала, что он может умереть.
Сердечный приступ, рак, да что угодно. Тихая смерть наверху, в большой спальне; я обнаружу его неподвижным и остывшим. Или что-то более эффектное. Аневризма разобьет его в комбайне или сердечный приступ, пока он грузит дрова в прицеп за