мне они неизвестны.
Кроме этой теории, Карло изобрел и сам сконструировал все инструменты для изготовления скрипок. Если вместе с патентом ему не дадут чертежи, пусть обратится ко мне. Я их ему дам, так как без них патент ничего не стоит. Я вижу, человек настроен серьезно, дело знает. Ему это действительно пригодится.
Пока Томас медленно записывал название и адрес учреждения, рекомендованного профессором, тот повернулся к Дошену и сказал ему, почти шепотом: Не дам! Они этого не заслужили! Они оскорбили моего Карло! Кто, спросил его Милан, так же тихо. Англичане, вот кто. Он ходил за ними по пятам. Думаю, году в двадцать третьем это было. Целых две недели несчастный почем зря обивал пороги дирекции мастерской по изготовлению скрипок. Они не желали его принять, высокомерные снобы. Каждый день швейцар одними и теми же словами спрашивал, зачем он пришел, и отвечал, что никого нет из тех, кто ему нужен. Пусть приходит завтра. Проклятые мучители, и их вежливость. Отказали настоящему гению. Словно им известно, что такое скрипка. Такие же, как и все прочие, им лишь бы наклепать побольше пузатых бочонков и скрипеть на них, пугая ворон. Кому какое дело до чистоты тона.
Что он говорит, заинтересовался Томас. Мы немного разговариваем о его друге, говорит Милан. Ничего особенного. Томас взял скрипку профессора в руки и начал измерять ее карандашом и записывать в блокнот размеры.
Знаете ли вы, что он был вынужден продать свою дивную скрипку, может быть, лучшую из всех, когда-либо им сделанных, тому самому швейцару, причем буквально за гроши. У него уже не было денег ни на хлеб, ни на обратную дорогу. Подумать только, такая вещь, и досталась какому-то их швейцару. И вот теперь они приезжают ко мне, чтобы я им дал патент. Не дам!
Что он сказал, опять спрашивает Томас. Ничего, кое-какие домашние моменты, успокоил его Милан, а потом в изумлении смотрел, как Томас обнюхивает инструмент, так же тщательно, как Гедеон флаконы.
Я знал, что рано или поздно придут они к нему с такой просьбой. Будут искать то, от чего когда-то отказались с такой легкостью и высокомерием. Я всегда верил в это. Множество раз я ему говорил: придут они к тебе, гарантирую. Только не спеши, поживем — увидим. И вот, пожалуйста. Случилось. Вот только теперь пусть просят и выпрашивают. Получат, ей-богу, но только после того, как бросятся на колени. Господи, боже мой, прошептал он горестно, ну почему ты не дал Карло этого дождаться. Милану было тяжко смотреть, как по щеке удивительного старца скатилась крупная слеза.
Что происходит, спросил Томас с беспокойством, видя профессора в слезах. Это касается лишь нас двоих, ответил ему Милан. Я выучил прекрасный урок о дружбе. Они помолчали, но потом Милан все-таки вкратце рассказал о поездке Паржика в Лондон, больше для того, чтобы чем-то его занять, так как хотел уберечь пожилого профессора от излишнего внимания и дать ему возможность спокойно погрузиться в свои воспоминания.
Когда это было, удивился Томас, так как до него только что дошло, что скрипичный мастер, о котором шла речь, давно умер, и Томас совершенно запутался, когда услышал, что все это случилось почти шестьдесят лет назад. Что здесь происходит, он попытался хоть что-нибудь понять. Почему пожилой господин внезапно расстроился из-за того, что произошло больше полувека назад, а на меня все время смотрит так, будто именно я в этом виноват. Он отпил глоток вина. Ему не понравилось. У-у-у, кажется, у меня уже не осталось сил даже удержать бокал в руке, произнес он, вставая.
Милан немного помешкал с прощанием. Он надеялся, что профессор сам заметит, что они уходят, не желая его испугать.
А у моего сына нет слуха, прошептал старец, вы можете себе это представить. Только не говорите этому англичанину, предупредил он, вертя в руках большой носовой платок. Мне не нужно его сочувствие.
С этим тонким жалом в сердце он и умер, немногим более двух месяцев после этого трепетного и пронзительно наивного триумфа в защите давно умершего друга Паржика.
Никому, кроме своей жены, он не показывал свою затаенную, тихую грусть, которую, правда, годы немного смягчили, но которая никогда его полностью не покидала. Впервые он ее почувствовал, когда понял, что его единственный любимый сын, тогда восьми лет, не может прилично овладеть, даже при материнской суровой муштре, несколькими простенькими упражнениями для пальцев из Байера, а те, которые выучит, исполняет без малейших признаков чувства и желания. В его годы отец уже играл переложения Моцарта, а на своей детской скрипке дни напролет наигрывал какие-то свои собственные композиции. Меня невозможно было оторвать от инструментов и нот, а мой сын к ним совершенно равнодушен, даже сопротивляется, вот что это такое, удивлялся он. У него немного хромает слух, но он прогрессирует, нежно защищала его мать, больше для того, чтобы капельмейстер не погряз в сожалениях, хотя и ей было совершенно ясно, что их сыночек не особенно музыкален. Профессор не желал смириться с тем, что его дитя настолько не заинтересовано в музыке, и прилагал все усилия, пытаясь помочь. Для начала он сделал для него цитру, чтобы легче было учиться. Пусть бренчит, пусть забавляется. Не особо помогло.
Сын мой, возопил уже перепуганный хормейстер, словно говорил со взрослым человеком, музыка — это живой пульс всего, что тебя окружает. Она — ритм порядка вещей и мира. Если не сможешь ее распознавать, ты обречен на террор шумов, на дикость без красоты и гармонии. Геда позже рассказывал, что обычно в такие минуты принимался считать про себя, чтобы выглядеть серьезным. Без музыки ты будешь жить в вечной бездне гвалта, не чувствуя богатства обертоновых рядов, как дерево, как этот стакан, или вон тот кактус, вдалбливал ему в голову отец. Вот, послушай это, и сыграет ему сначала какую-нибудь веселую детскую песенку, потом какой-нибудь моцартовский пассаж, второй, третий. Надеялся на чудо. Может быть, как-нибудь, трудом и любовью ему удастся пробудить в сыне музыкальный дар, ведь как ни крути, должен же он в нем существовать, просто он зажат, малыш его еще даже не осознает, ему нужно помочь открыть его в себе и полюбить. Сравни сам и скажи, что красивее, то, что я сейчас сыграю, — и играет ему и напевает какой-нибудь прелестный мотив, — или визг и грохот бьющегося стекла. Ну да, конечно, это красивее. Давай тогда пропоем это вместе, и снова игра, попадание в тон. Профессор отлично знал,