она проглотила сжатую в комочек обиду и, внешне спокойная, тихим голосом ответила:
— Пошляки вы. Плетите, болтайте, потому что нет у вас чем, так хоть этим пробуйте... Не боюсь я вас. Буду в колхозе...
За Галиной подошло несколько человек к столу.
— И мое заявление порви,— сказал один,— я хочу в колхоз.
— И мое...
Тогда опять сзади из углов заорали не своими голосами люди, завыли по-волчьи, пошли толпой с шумом и криком из хаты, чтобы как можно больше людей за собой повести.
Через минуту в хате остались только Клемс, Палашка, Галина, Петро Ашурка и еще девять человек. Они столпились у стола и молча стояли, поглядывая на дверь, куда только что ушло сто с лишним человек. Панас стоял неподвижно и тоже смотрел на дверь. В просторной хате стало сразу тихо и свободно, и это показалось странным. Петро Ашурка оглянулся на пустые лавки, на положенные поперек хаты доски, на заплеванный окурками и мусором пол, ощутил эту наступившую сразу пустоту и просторность и, словно про себя, сказал:
— Совсем мало нас, они нас убыот теперь, затукают...
Эти слова Ашурки пробудили у каждого сознание того, что только они вот, эти, которые в хате теперь, колхозники, а все остальные хозяева, сто с лишним, не в колхозе, и что из-за этого будет трудно строить колхоз. И слова Ашуркины всех немного смутили. А за Ашуркой заговорил Клемс:
— А по-моему,— сказал он,— так даже лучше. Мало, но все такие, кто сердцем за это стоит. Лишь бы дружба была.
— И я об этом говорю, о дружбе, а без нее затукают и разгонят нас они,— опять сказал Ашурка.
Тринадцать человек плотно сидели вокруг стола и тихими голосами советовались, что делать. Теперь все они, каждый в отдельности, чувствовали себя среди всех ста тридцати семи хозяев Терешкиного Брода одной семьей. И каждый понимал, что в отрыве от этой семьи он беспомощен, и если отойдет от них, неминуемо очутится среди тех, кто сегодня оставил колхоз и собрание.
Во дворе под окнами слонялись люди и, заглядывая осторожно в хату, тихонько шептались между собой. Была поздняя ночь.
XIII
На двери сельсовета и кооперативного магазина было наклеено написанное чернилами объявление следующего содержания:
«Завтра, 18 апреля, в восемь часов утра в деревне Терешкин Брод состоится праздник первой коллективной пахоты колхоза «Парижская Коммуна». Колхозники просят всех желающих прийти на наш праздник. В поле будет митинг.
Правление колхоза «Парижская Коммуна».
Крестьяне, приходившие в сельсовет и в магазин, читали объявление и много о нем говорили. А в Терешкином Броду колхозники готовились к пахоте. Еще за несколько дней до восемнадцатого колхозники поставили в клети Клемса семь пароконных плугов. Четыре плуга были совсем новыми. Их колхозники привезли из района. На стене клети, на крюках висели хомуты для каждой лошади.
А накануне восемнадцатого, под вечер, когда собрались у Клемса на дворе колхозники, пришло несколько мужчин-односельчан. Они поздоровались и сразу заговорили, обратившись к Клемсу:
— Как же, сосед, будет, а? Ты ж сам хозяин. Неужто вы будете запахивать наше?
— Будем,— ответил Клемс.
— А если не дадим?
— Как это вы не дадите? Отмерили нам, мы и пахать будем, сеять пора, нечего ждать.
— Но вы ведь запахиваете наши два укоса! Ты ж подумай, сосед, что вы делаете? Весною в прошлом году посеяли клевер, еще два года косить его, а вы что ж это?
— Так ведь и наше в полосах осталось вам. Какая ж тут обида?
— Как же какая обида? Разве на «Дьяковом» вырастет такой клевер, как на усадьбах? Это ж надо бога иметь в сердце...
— Бог тут ваш ни при чем,— ответил Клемс.— Пахать мы будем, как наметили, весь этот кусок под овес, и лапик посреди поля оставлять не будем.
Мужчины замолчали. Молча стоял и Клемс, а колхозники сидели на бревне у клети и тоже молча ожидали, чем закончится разговор. Приближался вечер. И вечер этот весенний тоже был молчаливый, настороженный. Мужчины собрались домой. Перед уходом тот, который привел всех остальных, сказал:
— Значит, будете запахивать? По-соседски, значит, не хотите договориться?.. Что ж, работайте, пусть так будет, может, когда-нибудь придет коза до воза...
Клемс ничего не ответил, и мужчины пошли. У ворот их встретил Панас. Поздоровался. Мужчины ответили, но ничего не сказали ему, пошли на улицу. Панас прошел с улицы прямо в хату. В руках он принес небольшой фанерный ящик и поставил его на лавку.
— Вот я, тетенька, и совсем к вам,— сказал он, заметив в темноте женскую фигуру.— Работать в колхозе вместе с вами буду.
На его слова отозвалась Галина.
— Если бы навсегда к нам, вот хорошо было бы,— сказала она.
— А я и не узнал тебя, наверное, богатая будешь!
— Да уж буду и еще какая богатая... бросила я мужика своего,— сказала она, помолчав,— и живу теперь вдовой у дядьки Клемса. А мой из-за этого самый лютый враг колхоза будет. Он никогда не пойдет в колхоз... Мы с ним, бывало, каждый вечер об этом говорили и ссорились... А еще из-за тебя он жизни не давал, вот я и решила бросить его, все равно не было бы жизни: в колхоз бы он не пошел, а я из колхоза не ушла бы. А потом и тебя видеть хочется чаще...
В хате темно, и темноте этой радуются оба: и Панас, и Галина. Галина не хочет, чтобы Панас видел в этот момент ее лицо, а ему приятно сквозь сумрак ночи, вошедший в хату, смотреть на нее и незаметно любоваться ею. Но в то же время обоим хочется откровенного разговора, для которого надо быть ближе друг к другу. Они оба понимают это, и когда Панас предложил пойти прогуляться, Галина сразу согласилась.
Во дворе у клети все еще, несмотря на темень, советовались колхозники. Уже в который раз говорили они о том, какая пара в каком плугу пойдет и кто будет за плугом. И хоть пары давно уже были составлены, они все еще мотивировали для себя необходимость, чтобы буланый Клемса шел обязательно с кобылой Ашурки, а не с каким-нибудь другим конем, и что плуг поведет за этой парой сам Клемс, а не кто-нибудь другой, и что эта пара должна идти самой первой. Говорили и о том, что впереди всех в поле, когда будут выезжать и класть первую борозду,