class="p1">В один миг гребень исчез в земле; вместе с ним ушла в землю и красная надпись. С помощью Цунэко профессор аккуратно вернул мох на место, чтобы скрыть следы на поверхности почвы. Не вставая с колен, он на несколько секунд сложил ладони в молитве, а потом быстро осмотрелся по сторонам – не идет ли кто – тем быстрым, вороватым движением, которое подобает не профессору, но преступнику, нарушившему закон.
Затем с непринужденным видом он поднялся на ноги, достал из кармана пропитанный спиртом ватный тампон и принялся старательно вытирать пальцы. Второй тампон профессор подал Цунэко, чтобы и она могла протереть руки. Это был первый раз, когда он поделился с ней своими тампонами. Тщательно вычищая грязь из-под ногтей и вдыхая прохладный, хладнокровный запах спирта, Цунэко почувствовала, что, сама того не желая, стала соучастницей этого маленького преступления.
5
Эту ночь они провели в одной из гостиниц в Сингу. На следующий день им предстояло с утра посетить Хаятама Тайся, а после отправиться на машине в Хонгу Тайся[52]. На этом паломничество в три храма Кумано должно было завершиться.
Но после «происшествия с гребнями» Цунэко погрузилась в глубокие раздумья. Она продолжала выполнять распоряжения профессора, и хотя их путешествие пока не закончилось, новая, радостная Цунэко исчезла и на ее месте появилась средних лет особа, которая ничем не отличалась от той Цунэко, что проживала в мрачном профессорском доме в Хонго.
Посещение храмов было запланировано на завтра, и они вернулись в гостиницу, как только осмотрели все достопримечательности небольшого городка. Других дел на этот день у Цунэко не было, поэтому она достала из сумки томик Эйфуку Монъин, чтобы скоротать время до ужина за чтением. По словам профессора, он тоже собирался посвятить эти часы чтению, хотя она подозревала, что на самом деле он решил вздремнуть у себя в номере.
Глубоко в сердце она злилась на него, и чувство это лишь усиливалось из-за того, что, явно заметив ее печаль и смятение, он ни словом не упомянул злополучные гребни. Разумеется, она не могла первой затронуть эту тему, и пока профессор не заговорит сам, Цунэко предстояло размышлять над загадкой в одиночестве.
Она редко смотрелась в зеркало, даже когда оставалась одна в токийском доме, но теперь делала это всякий раз, когда у нее выдавалась свободная минутка. Зеркало в гостиничном номере, на дешевой, покрытой красным лаком подставке, как нельзя лучше подходило для разглядывания такого невзрачного лица.
Как и следовало ожидать, в сборнике стихов не было портрета поэтессы, и Цунэко оставалось лишь гадать, как та выглядела на самом деле. Но, вне всякого сомнения, лицо Эйфуку Монъин не имело ничего общего с ее лицом – с этими маленькими глазками, впалыми щеками, тощими мочками и (самое ужасное) слегка выступающими вперед зубами. Нет, во всех возможных смыслах, таких как финансовое положение, положение в обществе, внешний вид, эта женщина разительно отличалась от Цунэко, а Цунэко от нее. Но почему профессор посоветовал ей читать эти стихи?
Поэтесса, старшая дочь первого министра Сайондзи Санэканэ, начала служить при императорском дворе в восемнадцать лет. Поначалу ее назначили придворной дамой, а потом она стала второй женой императора Фусими. Когда император отрекся от престола, чтобы стать монахом, она получила новое имя – Эйфуку Монъин. После того как ее супруг скончался, она тоже приняла монашество и стала называться Синнёгэн. В то время ей исполнилось сорок шесть. Хотя Эйфуку Монъин решила посвятить себя буддийскому учению, она прославилась как лучшая поэтесса школы Кёгоку, покровителем которой был император Ханадзоно. Беспокойное время Реставрации Кэмму[53] прошло стороной, не затронув ее угасающую жизнь. Она умерла в семьдесят два года.
Ее жизнь выпала на тот нелегкий период, когда императорский двор раскололся надвое. За несколько лет до смерти Эйфуку Монъин стала свидетельницей восстания Асикаги Такаудзи, за которым последовала Реставрация Кэмму и эпоха Северного и Южного императорских дворов[54]. Но политические и общественные потрясения не затронули ее поэзию. Она оставалась верна себе, воссоздавая в каждом стихотворении то особое, тонкое поэтическое полотно, в котором переплетались изящный язык полутонов и нюансов и любование природой. Она всегда следовала наставлению, которое обычно приписывают Фудзиваре Тэйка, – «писать, сопереживая, помнить о печальном очаровании вещей»[55].
Цунэко несколько смущало, что Эйфуку Монъин стала монахиней, будучи всего на год старше ее самой. Не хотел ли профессор намекнуть, что через год ей тоже лучше уйти в монастырь?
Но это еще не все. Период творческого расцвета, когда поэтесса написала самые восхитительные и прекрасные свои танка – лучшие образцы изысканного стиля антологии «Собрание драгоценных листьев», – наступил как раз после того, как ей исполнилось сорок. Антологию собрали и подали на суд императору в 1313 году. Эйфуку Монъин было тогда сорок три. То есть примерно в возрасте Цунэко она создала вошедшие в антологию жемчужины пейзажной лирики, такие как:
все холоднее
рвется, бушует метель
со снегом мешает
холодный весенний дождь
в вечереющем небе
и
к подножью гор
птицы призывная песнь
приносит рассвет
цветы один за другим
наполняются цветом
Однако кажется маловероятным, что в столь важный для нее период, который закончился со смертью императора Фусими, Эйфуку Монъин испытывала настоящую душевную боль. Может быть, идея о том, что искусство рождается только из страданий, ошибочна по своей сути? Если это так, возможно, профессор всего лишь пытается приободрить Цунэко; показать, что даже ее дурное настроение может послужить основой для прекрасной поэзии. И значит, с ее стороны было неуместно и недостойно пытаться выведать секрет его печали, равно как и разжигать чувства там, где в них не было нужды.
В любые времена, в любом обществе для того, чтобы воспеть прекрасные картины природы столь же прекрасными поэтическими строками, женщина должна была обладать всем, чем обладала Эйфуку Монъин, – красотой, положением и воспитанием, а мужчина – силой и независимостью мысли. Каждое стихотворение Эйфуку Монъин восхищало Цунэко, но тем острее она осознавала свою никчемность и бессилие, зная, что никогда не сможет так написать, и была готова бросить на пол книгу, любезно одолженную ей профессором. И даже бросила, только для того, чтобы поднять и вновь убедиться, что ей невыносимо просто держать этот томик в руках.
Книгу наполняли поэтические свидетельства яркой жизни яркой женщины, но в них не чувствовалось ни радости, ни грусти, они