Вылезая из-за стола, едва не перевернул деревянную мису с варевом. Обнялись, замерли оба, смежив увлажненные очи.
– Насовсем? – вопросил Иван.
– Насовсем!
Сели за стол.
– Лутоня как?
– Сожидает! Который год сожидает тебя! – И, не давая Ваське вымолвить слова, Иван договорил: – Погодь! Покажу тебя кое-кому из бояр! Тут колгота у нас, о Витовте. Кто и о сю пору не верит его договору с Тохтамышем!
Спать оба отправились на сеновал и проговорили едва не до первых петухов, сказывая друг другу многолетние новости, все возвращаясь и возвращаясь к тому известию, с которым Васька приехал на Русь.
– Не пойму я ево, Витовта! – говорил Иван. – Ну на што ему Москва? Мало, што ль, уже захватил чужого добра? А не захочем под литовской волей ходить, тогда как? А мы ведь не захочем того! Опять кровь? На силе ничо долго не выстоит! Только то ведь и крепко, что связано любовью, по слову Христа! Штобы сами хотели! А без любви, на насилии да на воровстве ничего путного не создашь!
Васька вновь рассказывает Ивану о купцах, что едва не продали его снова в Орду:
– Свои ведь, русичи! И какое добро пропало! Конь, товар, – одна бронь чего стоила!
– Не жалей! – возражает Иван. – Што в воровских руках побывало, того жалеть не след. Мыслю, вещи то же, што люди. С годами словно душа в них появляетца! И еще замечаю: умер человек – многое, што у ево было, тоже изгибает, пропадает как-то, ежели там дети не держат. Без любви и утварь не живет!..
Он помолчал.
– А тут государство! Весь язык русский! Дак куда! Нет, не пойму я Витовта, в жисть не пойму! Умрет ведь, старый пес, а нам – жить и с Литвой соседить. Ладно, утро вечера мудренее, – прервал Иван сам себя. – Давай спать!
Наутро верхами, бок о бок, отправились в Кремник.
Все было отвычно Василию: и узорные терема, и теснота улиц, и увешанные колоколами звонницы русских церквей. Глядел, доселе не понимая, что это – свое и насовсем и что он не проснется завтра в войлочной юрте кочевой, а все сущее не окажется сном.
Иван повел Ваську сразу к Федору Кошке. Кошка тотчас сослался с Акинфичами и Тимофеем Вельяминовым и – завертелось колесо! Короче, к полудню все великие бояре были извещены, что Тохтамышев сотник, прибежавший на Москву, готов подтвердить истину того, что Витовт собирается охапить в руку свою московское великое княжение, а прямее сказать, и всю Русь. Поскольку о том же самом долагали иные слухачи, и Киприановы клевреты, прибывшие из Киева, подтверждали то же самое, то к сообщению отнеслись сугубо. К пабедью собралась дума, и Ваське нежданно-негаданно пришлось долагать о деле перед боярами и самим великим князем владимирским. Вон он, на золотом креслице, великий князь, но не ордынский хан, не царь перед ним! Сказывал связно и толково, смело ссылаясь на Бек-Ярыка и самого хана Тохтамыша. Бояре слушали молча, иногда спрашивали о том, другом, выслушивая ответ, важно склоняли головы. Эта вот ясная простота рассказа все и решила. К концу беседы никто уже не сомневался в истине Васькиных слов, и выспрашивали лишь о подробностях да о происшедшем сражении, о котором верных вестей до Москвы еще не доходило. Васька, естественно, о конце сражения и многоверстной погоне татар за Витовтом не ведал, но о том, что видел, рассказал, отдавши должное воинскому таланту Идигу-Едигея, возродившего Чингизову науку побеждать.
В конце концов его отпустили, и по его уходе разгорелся злой спор.
В сенях Васька нашел Ивана, что сожидал, волнуясь, исхода беседы. Только тут, выспрашивая Ивана: «А тот, седатый, кто? А в черной бороде, еще и зипун вишневый у ево? А тот-то, с тростью рыбьего зуба, седой?!» – и узнавал Васька, что один – брат покойного тысяцкого, другой – правнук Акинфа Великого, тот из смоленских княжат, а те оба – братья Великого князя…
Федор Кошка, спускаясь по ступеням, обрел обоих братаничей все еще беседующими. Дружески привлек к себе Ваську:
– Задержишься на Москве, заходи! Быват, захочешь, возьму тебя к себе, в толмачи! Харч будешь иметь добрый, и справу, и серебром не обижу. Баять-то ты, вижу, горазд, и ум у тя не корова съела!
Прошел Кошка, заронив в Ваське надежду, что ему на Москве найдется дело по разуму. Скоро запоказывались прочие великие бояре, и Иван Федоров поспешил увести братанича вниз.
На улице уже, садясь верхами, вопросил Васька, отворачивая лицо:
– Теперя и к Лутоне можно съездить?
Иван рассмеялся в ответ:
– Ты же вольный казак! Да и отдохнуть тебе надобно! Опосле приедешь на Москву, Кошка подождет! А теперь… Помнишь изографа Феофана? Грека?
– Ну! Жив?
– На Москве ныне, наши храмы расписывает! Давай-ко, съездим к нему!
Хуже всех пришло на этой думе великому князю Василию. Возвращаясь домой, он раздумывал не шутя, как ему встретиться с Соней, как поглядеть ей в глаза. Уверен был, что о намереньях Витовта она знала. Не могла не знать!
Он тяжело поднялся по ступеням. Думал. Отстранив прислугу, сам снял верхнее платье, парчовый, византийской парчи, шитый жемчугом зипун, шапку Мономаха и бармы отдал хранителю княжеских регалий. Когда тот удалился, сошвырнул, с отвращением, с ног зеленые булгарские, с красными каблуками, отделанные жемчугом и серебром сапоги. Рука поднялась что-нибудь сокрушить, разбить, шваркнуть… И в этот миг вошла Софья.
Молча опустилась на колени, приняла праздничные сапоги, подала иные, домашние, тимовые, помогла натянуть на ноги. Не вставая с колен, подняла на него заплаканное лицо, вопросила спокойно и просто:
– Мне уходить в монастырь?
Василий смотрел на нее, постепенно остывая. Молчал. Молчала и Софья, не подымаясь с колен. Упрекать ее теперь, выяснять, – знала или нет, – не стоило. Надобно было решить, что делать дальше. Василий грустно смотрел на жену, чувствуя в груди разгорающуюся горькую нежность. Хотелось ее обнять и плакать над ней.
– Ты моя венчанная жена! – отмолвил глухо. – У нас с тобой дети. Неужели отец не понимает, что им, никоторому, не взойти уже на литовский стол? Что тот же Свидригайло, или сам Ягайло, или кто там еще, этого не допустят! А допустят, так вмешается Папа, католики, ксендзы всех мастей, великие паны, и передолят, переспорят! Неужели ты, рожая детей от меня, все еще не поняла, что твоя родина – Русь, что не зря в Святой книге сказано: забудет и мать и отца, и прилепятся к мужу своему… Неужели ты не уведала доселе, в чем назначение женщины, жены, супруги? Да, да! В служении мужу своему! И в защите тех устоев, того дела, коему он служит! С тех пор, как ты стала матерью, все иное должно отринуть! Гордость, самость, величание, дольние замыслы… Такая, как ты есть ныне, тебя и в монастырь не возьмут! Ибо и там надобно забыть о себе и работати Господу! Как могла ты таить от меня замыслы родителя твоего, как могла! Что ты наделала, Соня!