Кто и зачем присылал ему билеты?..
Наше появление в губернском свете было так неприлично, что вскоре это сделалось очевидно даже для него. Надо было затвориться, чтобы не выглядеть дураками. Зима еще не кончилась, когда мы уехали в деревню.
Тотчас по приезде мы обвенчались.
Я шла к венцу, как идут на обед, когда знают, что поданы будут дурно приготовленные лишенные пикантности блюда. Я ничего не ждала. Я не была уже невинной — там, в городе, общий стыд и скука настолько сблизили нас, что обреченность наша друг на друга обернулась в конце концов грешной страстью, — а священнику оставалось только благословить союз, который заключен был помимо него…
Ночной мотылек, мохнатый и сильный, с размаху ударился мне в грудь… Я вздрогнула от неожиданности, смахнула его, но при этом задела локтем подсвечник. Свеча качнулась и, переломившись, упала на пол. Я обернулась. Кормилица глубоко вздохнула и переменила позу.
Неслышно ступая, я подошла к мужу, опустилась возле него на колени, обняла его и положила голову ему на плечо. И снова тело его напряглось и вытянулось, а ноги и руки чуть-чуть шевельнулись.
Я мешаю его агонии. Я должна отойти.
Не я, нет, не я — несчастный случай всему виною. Однажды ранней весною мой муж упал с лошади, сильно разбился и пролежал несколько часов без сознания на обочине дороги. Он упал навзничь, шапка от удара слетела с головы его, и мокрый снег набился в уши. Он простудил голову. Когда его разыскали и принесли в дом, он был в горячке и бредил.
В первые недели его болезни я не отходила от него. Он редко бывал в сознании, а я боялась его забытья или сна не меньше, чем смерти. Я с трудом преодолевала желание его растормошить. Я сидела возле и ни о чем не думала, только ждала, когда он очнется. Я таращила глаза от скуки и усталости. А он лежал передо мною — как и теперь — горячим трупом…
Виолетта
Виолетта. Когда я впервые услышал, что она Виолетта, я хохотал до упаду. Имечко такое, что можно хоть человека убить — Господь Бог все равно не догадается, кого наказывать, и непременно ошибется в своем возмездии. Как это она говорила? Нет, писала… «Проклятие вульгарной цыганки (пустячок, клякса, просто за то, что ты дал ей копейку, потом рубль, а пятерку не дал — случайность, событие, вовсе не обусловленное твоей предшествующей жизнью) быстро свело бы тебя в могилу, беспричинно изменив ход сюжета, но она не знает же, как тебя зовут, а потому просто пугает…» Фу, как там дальше… Черт, помню же наизусть… «…пугает, как если бы чахоточный кашлянул тебе в лицо через тонкое стекло или тончайшую пленку, а Господь Бог — та же цыганка».
Виолетта — это как раз кличка, подходящая для воровки или проститутки. О да, под кличкой мы ни судье, ни священнику не известны, а потому ненаказуемы — Виолетта знает об этом, но покорно соглашается не грешить. Нет, она не осуждает, она только опускает молча глаза, подразумевая, что мы все сообща ухватим ее за чересчур густо накрашенные ресницы и что есть силы потянем кверху, вынуждая ее тем самым против воли глядеть на то, на что глядеть стыдно, то есть на белый свет и на нас в нем.
Я познакомился с нею летом на рынке. А ведь подошел же я к ней — сейчас готов даже сам себя избить — а ведь подошел, увидев за прилавком декольтированную девицу с романом м-м де Сталь (по-французски) под мышкой. Она продавала черную смородину по пять рублей, нежно прижимая к себе изящный томик. У нее был немного слишком высокий, будто с залысинами, лоб, прямой чуть заостренный нос, тонкие губы и в уголках рта — складки от вымученных улыбок. Ресницы, короткие и круто загнутые, были как у всех подмосковных жительниц, бессовестно накрашены, а волосы, от «химии» мелко вьющиеся, зачесаны назад и закреплены черным пластмассовым ободком. При этом она была даже как-то парадоксально красива, но несколько угловата, словно все ее кости были когда-то поломаны, а тело помято в тесной электричке таким образом, что какой бы то ни было шарм в этом существе был навсегда невозможен. Спасибо хоть на футболке, кроме глубокого выреза, ничего страшного — ни портретов, ни фирменных знаков — не было.
Она обрушивала на покупателей такой водопад приветствий, извинений, благодарностей и профессионально-услужливых ужимок, что те вообще не понимали, где находятся. А вокруг гуляли грязные рыночные голуби, давя красными лапками черную смородину на жирном асфальте.
И вот — как я попался на эту «Коринну» под мышкой? Попался… А если перевести Коринну с французского на язык пригородных электричек, то получится как раз Виолетта — и мы познакомились. Она закурила кубинскую сигарету и произнесла речь не то о концептуализме, не то — о диссидентах — ясно, что без этого девушка обойтись не может, если ее нашли не в библиотеке, а на рынке. Потом она сдала весы, для чего пришлось долго стоять в очереди — а ушли мы вместе. Я предложил зайти в кафе-мороженое, но она поймала такси и укатила заниматься в Историчку.
Позже я узнал, что она торговала этой смородиной из маленького маминого сада только один день, а в Историчке побывала два раза за все лето. У нее была какая-то чисто символическая работа, кажется, на полставки, а так — она не делала ничего, и лень, похоже, была для нее синонимом невинности.
…Нет, я ничего не понимаю, ведь эта девица может писать гораздо лучше меня — отчего же она не пишет? Возьмется, может быть, раз в несколько месяцев — сочинит нечто такое, что я с ума схожу от зависти и восхищения. Сочинит, начнет править и вдруг бросит — да, конечно, сейчас придет некто добрый и доделает работу за нее. Или оборвет фразу на полуслове и сядет у моих ног, преданно тараща на меня глаза. А я занят — я пишу какую-то газетную пошлятину или заведомо несносный сценарий для телепередачи, ну, в лучшем случае, перевожу что-то. А она трется щекой о мое колено и шмыгает носом. Не пачкай мне джинсы своей пудрой, любимая — тьфу! Я занят, у меня работа. Зачем ты делаешь такие дурацкие глаза? Я встаю, отбрасываю свою рукопись и беру ее листочек — черт, дура, садись и пиши — чего ты хочешь от меня? Ты наглая, Виолетта, твоя неблагородная праведность мучительна и скучна, как пародийное бабское резонерство. Ты знаешь, я же вижу, знаешь, как надо — и ничего не делаешь, потому что как только человек переступает границы первобытной лени — он начинает грешить, ибо в предметном мире нельзя шевельнуться, не тронув предмета и не вызвав тем самым вполне реальной мести, которая есть не более чем инерция. Ты думаешь, ты единственная, кто боится уродующей мести вещей?
Девочка-фиалочка живет, не оставляя следов и паразитируя на чужой инертности. Она даже не в состоянии себя содержать — ни материально, ни морально. Что вы, Виолетта не может писать для газет, Виолетта бережет свою гениальность до лучших времен, когда прочие (значит, мы все) ценой — не скажу нравственных, — а скорее личностных потерь приобретут себе взрослость и солидность, ну, Виолетточка, совесть ты наша! — и сложат к ее ногам лавровые венки, может быть, не совсем честно по отношению к собственному Я завоеванные, и золотые монеты — причем почившая на лаврах праведница сквозь сон намекнет им, что лучшего применения для своих дурно пахнущих даров им никак не найти. А заодно им (нам, значит) придется поработать на нее, исправляя орфографические ошибки и трогательные стилистические ляпсусы, потому что Виолетта устала, обороняя свою невинную леность и до таких мелочей ей нет дела.