В объятиях подруги страстной Как тяжко мыслить о другой!..
Оба эти примера касаются любовей незаживших. Пушкин — к Дориде, его alter ego[282], пленник, — к черкешенке, оба, видимо, переходят непосредственно от тех «других», которые им «видятся» в объятиях Дориды и черкешенки. Но есть и другие примеры, неоспоримо подтверждающие, что и время порой оказывалось бессильно, что даже и не одна, а несколько Любовей, самых подлинных, на протяжении нескольких лет иногда, не могли вытеснить не только воспоминаний о былой любви, но именно даже самой любви.
После Марии Раевской Пушкин пережил ряд любовей. Не говоря уже об увлечениях вроде А. Давыдовой, Керн, С. Ф. Пушкиной, Олениной, Закревской и т. д., достаточно вспомнить, что здесь были и Ризнич, и Воронцова. И вот, после всего этого, через целых восемь лет, пишет он посвящение к «Полтаве», в котором говорит не о воспоминаниях, а о действительной, в данную минуту существующей любви к той же Раевской.
Вот второй пример: октябрь 1830 года. Пушкин, пламенно влюблённый в Гончарову, пишет «Прощание». К кому бы ни было обращено стихотворение, — оно не обращено к невесте. Как бы ни прощался Пушкин с той, к кому эти стихи писаны, как бы ни констатировал он, что она для него могильным сумраком одета, то есть что между ним и ею всё кончено, — есть же здесь и прямое признание, что если житейски всё кончено, то любовно всё, в сущности, продолжается — по крайней мере, с его стороны:
В последний раз
твой образ милый Дерзаю мысленно ласкать, Будить мечту сердечной силой И с негой робкой и унылой Твою любовь воспоминать.
И уж совсем замечательна последняя строфа — в устах жениха Пушкина:
Прими же, дальная подруга, Прощанье сердца моего, Как овдовевшая супруга, Как друг, обнявший молча друга Перед изгнанием его.
Ведь это логически и синтаксически значит только одно: житейски мы больше не встретимся, я женюсь, это всё равно, как если бы я уходил в изгнание; но обними меня на прощание, ибо моя любовь продолжается.
56.
Тайком возвратясь в Мадрид, Дон Гуан вовсе не ищет новых любовниц. Он прежде всего возвращается к прежней Лауре и, явившись к ней, переживает эту любовь так, как если бы ни одна женщина перед тем не вытеснила Лауры из его сердца.
Так обстоит с живой женщиной. Но и вспоминая умершую, Дон Гуан загорается, точно бы она и не умирала. В его словах об умершей Инезе есть неуловимый, но явственно ощутимый привкус чувственности:
В июле… ночью. Странную приятность Я находил в её печальном взоре И помертвелых губах…
Произнося это, Дон Гуан испытывает ту же «странную приятность». Мертвенные губы манят его, как и помертвелые. Его любовь не умирает сама и не считается со смертью другого.
Он в этом не одинок; жених Пушкин тою же осенью 1830 года, когда кончал «Каменного гостя», писал (или тоже кончал) «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной…». В обеих пьесах — не только признание в том, что любовь есть, продолжается в данную минуту, — но и призывание мёртвых возлюбленных. В обеих пьесах есть вполне чувственные воспоминания; в «Для берегов…» они окрашены более идиллически, в «Заклинании» возлюбленная вспоминается:
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Перечтите обе пьесы и вы распознаете в них соблазнительное ощущение мёртвой как живой, ощущение горькое и сладострастное. Это — одно из не самых светлых и безобидных пушкинских чувств, но оно подлинно пушкинское, — грозящее гибелью и сулящее «неизъяснимы наслаждения».
Однако «Заклинание» и «Для берегов…» — не первые звенья в цепи стихов, в которых отразились чувственные воспоминания Пушкина об умерших женщинах. Таким первым звеном является набросок «Как счастлив я…». Содержание наброска — воспоминание о русалке и мечта снова изведать «пронзительное» и «прохладное лобзание» её «влажных, синих» и бездыханных уст, услыхать её речь, увидать глаза. Конечно, Пушкин — Протей; конечно, Пушкину дан был его прославленный универсализм, его способность угадывать душу людей самых различных эпох, стран, состояний; но всё же духовные облики пушкинских героев созданы не только «художественным чутьём» да «гениальной интуицией», — а в значительной мере и личным опытом. Едва ли не во всех пушкинских героях заложено многое от самого Пушкина. Так и в данном случае. Устами героя Пушкин здесь говорит о том же, о чём впоследствии в «Заклинании» говорил от своего имени.
Этот мотив чувственного влечения к умершей — не исчез и при вторичной обработке сюжета. Напротив, в «Яныше королевиче» он высказан открыто:
Рано утром, чуть заря зарделась, Королевич над рекою ходит; Вдруг из речки,
по белые груди, Поднялась царица водяная И сказала: «Яныш королевич, У меня свидания просил ты: Говори, чего ещё ты хочешь?» Как увидел он свою Елицу,
Разгорелись снова в нём желанья, Стал манить её к себе на берег. «Люба ты моя, млада Елица, Выдь ко мне на зелёный берег,
Поцелуй меня по прежнему сладко, По прежнему полюблю тебя крепко»[283]. Однако просьбы королевича остаются тщетны:
Королевичу Елица не внимает, Не внимает, головою кивает: «Нет, не выду, Яныш королевич, Я к тебе на зелёный берег. Слаще прежнего нам не целоваться, Крепче прежнего меня не полюбишь. Расскажи-ка мне лучше хорошенько, Каково, счастливо ль поживаешь С новой любой, молодой женою?» Отвечает Яныш королевич: «Против солнышка луна не пригреет, Против милой жена не утешит».
На этом песня о Яныше обрывается. Мы не можем в точности указать, как развернулись бы в ней дальнейшие события, если бы Пушкин её продолжил. Но несомненно, что эти события должны были явиться развитием той экспозиции, которая дана в сцене свидания королевича с русалкой, — то есть дальнейшим содержанием песни явилась бы, в той или иной форме, возобновившаяся любовь королевича к «прежней любе», — то есть опять-таки любовь к мёртвой, к призраку, а наличность живой жены соответственным образом эту коллизию осложнила бы.