Не зная никаких подробностей о девушке, трудно представить себе и те формы, в которых протекал роман. Вопрос осложняется ещё и тем, что как бы ни была «добра» и «мила» героиня, — всё же плохо сопоставляется крепостная швея и великий поэт, «самый умный человек в России».
Основываясь на цитированном отрывке из «Евгения Онегина», на легкомысленном тоне писем Пушкина к Вяземскому и на том, что Пушкин первоначально, видимо, придавал мало значения всему происшествию, которое лишь впоследствии приобрело в его глазах трагический смысл, — можно, как я уже говорил, предположить лишь то, что со стороны Пушкина было лёгкое увлечение с несомненной чувственной окраской — типичный роман молодого барина с пригожей крепостной девушкой. Вряд ли также будет ошибкою, если допустим, что роман носил некоторый отпечаток сельской идиллии, отчасти во вкусе XVIII столетия, и слегка походил на роман Алексея Ивановича Берестова с переодетою Лизой Муромской («Барышня-крестьянка»).
Что было со стороны девушки? Покорность рабы? Или, быть может, преданная любовь? Или — желание извлечь выгоду? Последнее предположение исключается; неискренность, заднюю мысль Пушкин тотчас почувствовал бы: навряд ли простая деревенская девушка сумела бы обмануть его зоркий глаз. Меж тем Пушкин даёт о ней хорошие отзывы. Поэтому вернее будет считать, что характер отношений Князя и Дочери Мельника более или менее близко воспроизводит и характер Пушкина с его возлюбленной, имея в виду «счастливую» полосу романа, до момента разлуки: эту полосу можно реконструировать в первой сцене «Русалки».
Судя по тому, что девушка, подобно мамзель Мими, оставила в Пушкине «память довольно приятную», нужно думать, что самый роман протекал вполне счастливо. Никаких неладов, так сказать, внутреннего характера предполагать нельзя. Идиллия не омрачалась ни ревностью, ни охлаждением, ни корыстью. В соответствии с этим никаких намёков на осложнения внутри романа нет ни в «Яныше королевиче», ни в «Русалке».
Какие сцены произошли в Михайловском перед отправлением девушки в Москву — мы не знаем. Однако ведь что-нибудь да было же говорено? Как при этом вела себя девушка — решительно неизвестно. В «Русалке» Дочь Мельника сперва не верит в подлинность рокового решения, затем оно приводит её в отчаяние, затем в ней просыпается ненависть к Князю, затем она бросается в воду. Князь покидает девушку именно в момент ошеломления. Пушкин расстался с девушкой, вероятно, в такой же или в схожий момент: девушка согласилась ехать в Москву и даже взяла письмо для передачи Вяземскому. Однако ни одного её слова, ни одного жеста нам Пушкин не сохранил — и поведение Дочери Мельника в сцене прощания нам сравнить не с чем.
Что касается самого Пушкина, то некоторые стороны его поведения, опять-таки под известным углом сюжетного преломления, представляются мне отразившимися и в «Яныше королевиче», и в «Русалке».
Прежде всего, несомненно, что ему в той или иной форме пришлось объявить девушке о неизбежности её отъезда из Михайловского. При этом, понятно, пришлось дать некоторую мотивировку: внешнюю, фактическую, касавшуюся отношений с её отцом, — и внутреннюю, принципиальную, на тему о социальном неравенстве. Однако уже и тогда на душе у него было нелегко; моральную слабость своей мотивировки Пушкин уже сознавал. В соответствии с этим в «Русалке» Князь, сознавая неправоту свою, очень издалека, осторожно подходит к делу, потом довольно беспомощно говорит на тему о невозможности для князей брать себе жену по сердцу, а затем, одарив девушку, явно старается сократить сцену прощания. Слова Князя перед уходом:
Ух! кончено — душе как будто легче. Я бури ждал, но дело обошлось Довольно тихо…
можно бы поставить эпиграфом к переписке Пушкина с Вяземским по этому делу.
И Князь, и королевич на прощанье дарят возлюбленным деньги и драгоценности. И Дочь Мельника, и Елица срывают с себя украшения и бросают их наземь. Михайловской швее, конечно, срывать было нечего. Пушкин был очень беден. Даже денег на расходы, связанные с родами, он дать ей не мог, а поручил это Вяземскому. Но в символике «Яныша королевича» и «Русалки» драгоценности эти занимают определённое место: они выражают желание Князя и королевича, с одной стороны, оказать любовницам как бы прощальную ласку, а с другой — обеспечить их будущность. В обстановке пушкинской действительности то же самое место занимало… письмо к Вяземскому с поручением «позаботиться». Вручённое несчастной девушке, оно в тот же момент должно было составить залог её благосостояния в будущем. Эти заботы, переложенные на Вяземского, заключали в себе очень мало действительной поддержки. Но — сверх этого девушка не могла получить ничего, кроме, быть может, обещаний, вроде тех, о которых туманно говорит Князь:
…я не оставлю Ни твоего ребёнка, ни тебя. Со временем, быть может, сам приеду Вас навестить…
Как бы ни были практически ничтожны заботы Пушкина о девушке; как бы он ни был легкомыслен и даже жесток в момент отправки её в Москву, всё же можно сказать, что то, вероятно, небольшое чувство, которое он к ней питал, к моменту разлуки не исчезло. Подобно Янышу и Князю, Пушкин лишь сознательно подавил его, уступив «условиям света».
55.
Нередко биографы Пушкина спорят о том, к кому относится то или иное из его любовных стихотворений. В числе аргументов столь же нередко выдвигается и такой мотив: пьеса написана в таком-то году, Пушкин тогда был влюблён в такую-то — следственно, к ней и относится стихотворение.
Именно этой аргументацией, когда дело идёт о Пушкине, надо пользоваться с величайшей осторожностью. В любовной психологии Пушкина есть одна черта, делающая такую мотивировку недоказательной.
Необычайная простота его стихов таит столь же необычайную сложность мыслей и чувств. Скромнейшая оболочка порою скрывает здесь соблазнительные и таинственные движения души. Так и любовные переживания Пушкина порою сплетались в сложнейший узел. Проистекало это отчасти из присущей Пушкину способности одновременно любить не одну, а больше. Чаще всего это свойство принимало такую форму: переходя от одной женщины к другой, поддаваясь новому обаянию, Пушкин не вполне освобождался от любви к предыдущей. Новая любовь не убивала, а лишь подавляла или заслоняла прежнюю. Но проходил некий срок — и прежняя, по той или другой причине, пробуждалась опять. Можно бы иллюстрировать это положение рядом примеров, но я ограничусь наиболее простыми.
Ещё в 1820 году написал он две маленьких пьесы: «Дориде» и «Дорида». Они недаром носят столь близкие заглавия. Первая из них, состоящая всего из шести стихов, содержит одну основную мысль:
Нет, милая моя не может лицемерить; Всё непритворно в ней…
Далее — лишь доказательства этой непритворности: желаний томный жар, стыдливость робкая и т. д. Второе стихотворение — «Дорида». И вот здесь, удостоверившись в непритворности Дориды, в самом себе Пушкин констатирует нечто другое: не обман и ложь — но способность в объятиях одной женщины вспоминать другую: