Раздражение государыни можно понять. Произошло столкновение не только двух сильных характеров, но и двух разных культур. Угодив в Тайную экспедицию по поводу оскорбления величества, нормальный русский человек вёл себя, в общем, предсказуемо. Если следствие не имело в своём распоряжении свидетелей преступления, проходил вариант: «Не было ничего, а меня клеплют»; при наличии очевидцев виновник, как правило, считал более уместным заявить, что был пьян и ничего не помнит; при совокупности же доказательств ему надлежало каяться и объяснять, что криминальные слова или поступки совершались «простотою и неведением», а никак не с преступным умыслом. При состоявшемся признании следовало обычное вразумление — кнутом или плетьми, смотря по тяжести содеянного — и ссылка, а то и прощение с возвращением к прежнему месту жительства или службы. В данном же случае налицо было тяжелейшее преступление — самозванство, подтверждённое показаниями соучастников-поляков и захваченными документами, то есть полным «букетом» доказательств, но при этом обвиняемая не только не собиралась каяться, но даже не «запиралась» — она просто не признавала за собой никакой вины.
Едва ли это была сознательная игра. Скорее всего, никак не укоренённая в российской действительности «принцесса» и вправду не очень понимала, в какой переплёт она попала. Легкомысленная и артистичная «авантюриера» одинаково свободно чувствовала себя в атмосфере Лондона или Парижа и привыкла держать себя на короткой ноге с немецкими князьями и польскими магнатами. Постоянная смена имён придавала загадочность, а смена имиджа — привлекала скрытой тайной и мнимой значимостью. Если Али Эмете легко превращалась в Элеонору, «персидская княжна» — в графиню Пиннеберг и владетельницу Оберштейна, почему бы немного не побыть российской принцессой? Не повезло с Радзивиллом — возможно, повезёт с папской курией? Не вышло в Риме — надо попробовать вариант с интригующим письмом русскому вельможе Орлову. С точки зрения предприимчивой дамы, граф, конечно, был ничуть не хуже глуповатого лимбургского владетеля Филиппа Фердинанда или трусоватого Радзивилла. Все они — просто статисты её перманентного карнавала, в котором, меняя костюмы, она исполняла, по сути, одну и ту же роль — слегка грешной, но благородной дамы и достойной партнёрши сильных мира сего. Эта игра была отягчена для неё лишь хроническим отсутствием средств и необходимостью поиска очередного «спонсора». Конечно, местами игра выходила за грани благопристойности, что грозило выставлением из гостиницы за неуплату или даже долговой тюрьмой, но уж никак не эшафотом. Не случайно в крепости в разговоре с Голицыным у заключённой вырвалось признание, что «она, находяся на другом краю Европы, никогда того не воображала, чтоб быть ей в здешнем месте».
Эту же роль дамы из высшего общества она и пыталась — кажется, искренне — играть в застенке Петропавловской крепости. Благовоспитанный фельдмаршал Голицын внешне мало чем отличался от достойного гетмана Огиньского, а потому надо разъяснить князю его ошибку, а ещё лучше — встретиться для разрешения возникшего недоразумения с российской императрицей, бывшей в молодости такой же бедной немецкой княжной. Ведь она же просто позволяла другим называть себя «принцессой» (как и разными иными именами), но никаких криминальных действий не совершила. Бедняжка даже не поняла, что не стоило в письме к императрице подписываться Elisabeth. Так она ранее называла себя в обращённом к российскому флоту «манифесте», на имя madame la princesse Elisabethe приходили в Дубровник и Рим многочисленные письма.
Очень может быть, что умная Екатерина II к тому времени уже поняла, что её «соперница» — всего лишь фантом, не представляющий реальной опасности. Но это могло только усилить досаду императрицы: потрачены силы, нервы, приведены в действие государственные рычаги, в центре Европы устроено скандальное похищение — и ради чего? Оказалось, что она, выигравшая тяжёлую войну с турками, опасалась не достойного противника или реального заговора, а всего лишь своенравной барышни — пустышки и «лживицы». И теперь — накануне родов и первой годовщины (8 июня) брака с любимым Потёмкиным — ей приходится возиться с фантастическими «баснями» обвиняемой, которая даже опасности своего положения не желает сознавать.
К тому же императрица уже много лет жила по правилам иной юридической традиции. В её рамках отсутствие признания заключённой в самозванстве фактически приравнивалось к утверждению ею своей «подлинности», что должно было автоматически повлечь за собой не облегчение режима содержания в крепости, а применение к виновной иных следственных действий со словесным, а затем и физическим «пристрастием».
Возможно, Екатерине и было по-женски любопытно взглянуть на даму, которая обольстительно вояжировала по Европе и из-за которой ей, российской императрице, пришлось поволноваться. Но сделать это было в принципе немыслимо: такая встреча в глазах придворной и столичной публики могла быть воспринята как некое равенство сторон, то есть в итоге означала бы признание за «побродяжкой» права на престол!
При Анне Иоанновне или даже «доброй» Елизавете упорствовавшую самозванку непременно отправили бы на дыбу. Но просвещённая Екатерина действовала иначе; она надеялась, что очевидные улики и увещевания в конце концов воздействуют на подследственную и позволят узнать её настоящие имя и происхождение. Кажется, несколько улёгся и монарший гнев, чему способствовало то обстоятельство, что 9 июня императрица была пленена живописным видом деревни Чёрная Грязь, которую она немедленно купила у князя С. Д. Кантемира, переименовала в Царицыно и решила построить здесь подмосковный дворец.
Во исполнение императорской воли Голицын велел передать арестованной, что её показания являются «басней и выдумкой, сплетённой только для того, дабы скрыть подлинную её природу и настоящие причины всех её и сообщников её действий». Теперь от неё требовалось именно «чистосердечное признание во всём, что касается до её рождения и учинённой дерзости», а также указание имени того, «кто её заставил играть сию роль». Непонятливой иностранке объяснили, что она «упорством своим и нераскаянием оскорбляет милосердное сердце» её величества, и отчётливо дали понять, что при продолжении подобного поведения подследственная «почувствует тягость праведного гнева» и принятые меры «исторгнут из неё и малейшие тайности»; в случае же признания ей обещали — даже при наличии тяжких вин — высочайшее помилование.
Эта психологическая атака не помогла. «Принцесса» опять уверяла, что «показывала самую истину и ничего ныне переменить не может». Главный следователь дал ей сутки на размышление, а затем явился лично, чтобы уговорить свою подопечную прекратить играть «комедию» и продемонстрировать непреклонность позиции власти. «Однако и сие было тщетно», — признался он императрице: узница повторила, что не знает своих родителей, наследницей российского престола её именовали другие, а сама она «никаких не изыскивала средств, дабы утвердить себя в том названии; ни с какою нациею никакого совещания о том не имела, ни от кого не подкуплена и ни для каких интересов тому не научена», к «тестаментам» и прочим документам отношения не имеет и не знает, кто их сочинил. Подследственная признала себя виновной лишь в том, что вовремя не «истребила» эти бумаги, за что и попросила помилования, под которым подразумевала свободный отъезд из России с обещанием «вечного молчания» о случившемся с ней злоключении.