— Ну что, ханурики? А ну-ка, наливай. — Сидел прямо, злобновато-веселый, и не столько ждал, сколько желал — выпада в свою сторону, колкого слова. Но Валера и Удодов совсем сникли, Удодов провис согбенным туловищем, и челюсть его отяжелела с левой стороны опухолью. А Валера тихо наклонился под лавку, выставил на столик полуторалитровую пластиковую бутылку, наполненную на две трети.
— Этот уже разбавлен.
— Это все? — притворно скривился Бессонов. — А где остальное? Жора, обернулся он, — ты только посмотри на этих жуков.
— Остальное тоже есть… — сказал Удодов.
— Неси. Ты разве не знаешь правил?
Удодов подумал и с тяжестью добавил:
— Ты выльешь.
— Ишь ты… — усмехнулся Бессонов. — И ты не боишься такое мне сейчас говорить?
Валера молча встал и ушел, вернулся минут через пять, принес канистру. Бессонов взял ее, поболтал. Было оттуда уже изрядно отлито. Бессонов насмешливо покачал головой, поставил канистру у своей ноги, в кружки налил из бутылки, поднял свою.
— Ну что, бригадир, хорошо я крестил тебя на бригадирство?
— Отмотайся, — буркнул Удодов, пряча глаза.
— Носи на здоровье. — Бессонов выпил жгучую жидкость, разбавленную водой весьма экономно, и зажмурился, провожая течение спирта в себя, в те закоулки, которые обычно и не чувствуются никогда, а тут вдруг отозвавшиеся теплом. Подсел к столику Жора, пришла Таня, принесла миску с кусками вареной рыбы, тоже села сбоку, взяла кружку. Жора понюхал спирт и стал притворно сокрушаться:
— Это напиток?.. Это напиток? Как его русские пьют?
— А чем не напиток? — поднял брови Бессонов. — В этом пойле тоже солнышко — оно же из дерева, а дерево не в пещере выросло.
— Ты называешь солнышком тусклый шарик, который светит в тайге?
Жора чокнулся с ним и выпил. И Бессонов тоже выпил и стал думать, пока трезво и даже расчетливо, подогревая в себе эти мысли, что с пьянкой вместо того, чтобы расслабиться, совсем озвереет, вытравится у него из души человек.
— Вся ночь впереди, — сказал он.
Мысли текли будто слоями, каждая на своей глубине: где-то сознание своей правоты, где-то уязвленное самолюбие, где-то фантазии мести. Однако не успел он достаточно опьянеть, как в темном просторе моря прибавилось света: принялась подниматься, выпирать пока еще малиново и приглушенно полная луна, а чуть погодя за мысом поднялся прожекторный луч. Бессонов вышел на берег, долго всматривался. Но у барака шумели, и он пошел дальше, остановился у камней, где плескались только волны и тянуло ветром, сменившим дневные, разбухавшие от жары, преюще-спелые запахи на ночные свежие потоки. Комары пели у лица, спешили урвать своего, пока не дунуло посильнее. И Бессонов будто очнулся и почувствовал все это, хотя и был изрядно пьян, — запахи, свежесть, комаров, а может быть, не почувствовал, а с опьяненной сентиментальностью только вообразил себе все это. И тут Таня подошла к нему, обняла за пояс, стала горячо говорить что-то. Но опять в море замотался прожекторный луч, и Бессонов не слушал ее, пытался убрать обнимавшие руки.
— Подожди…
Отошел от нее, всматриваясь в море. Она же цеплялась еще сильнее, и он с силой оторвал ее от себя, схватил за руки, развернул к себе, чтобы сказать что-то резкое, но увидел лицо в слезах, и тогда только смысл ее слов прорвался в него:
— Семен, уйдем! Прямо сейчас уйдем. Я не могу здесь, прошу тебя, уйдем… Соберем вещи и уйдем. Пешком… Хоть как.
Он отстранил ее, почти отпихнул, чувствуя, как шевельнулось в нем раздражение.
— Да что ты говоришь такое!.. — Но не к ней раздражение, а к тому, что происходило в море, — не раздражение, а почти бешенство, когда он наконец понял, что там происходило. Он почти побежал к бараку. — Жора! Готовь кунгас!.. Нас грабят. Ах же суки!.. Они сами к неводам вышли, на шлюпчонках…
Жора поднялся из-за стола…
В море, когда там поняли, что кунгас отошел от берега — наверное, щупали берег локатором, — прожекторный луч опять развернулся, мигнул три раза. И немного погодя еще помигал. Луна разлилась по воде до самого горизонта, но увидеть что-то в мерцании, в ночной чешуе океана было совершенно невозможно. Бессонов в рост стоял в носу кунгаса, держался за битинг, а в другой руке держал заряженное ружье, орал Жоре, но орал все-таки просто так — для ухарства:
— Наддай, Жора! Банзай!..
Две шлюпки прорезали лунную свинцовую муть темными силуэтами в том месте, где головку невода венчал садок. Бессонов на ходу, не целясь, выстрелил выше силуэтов — с подспудной мыслью, что дробь на таком расстоянии рассеется. Жора заложил вираж, обходя шлюпки справа, заглушил мотор, кунгас по инерции скользил, вздымаясь и опускаясь на спокойных пологих изгибах. Бессонов крикнул:
— Что же ты, надо было ближе! У меня только дробь. — И закричал в море, в темнеющие корпуса шлюпок: — Курвы! А ну!..
Несколько секунд спустя ударило ответным выстрелом. Но стреляли прицельно — пуля ударилась в борт кунгаса, обшивка развернулась внутрь белой щепастой розой.
— Винторезом бьют, — рассудительно сказал Жора. Он сидел прямо, не меняя положения.
— Аа!.. — рыкнул Бессонов и теперь выстрелил, приложив приклад к плечу, в ближайший силуэт. Но не знал, достала дробь до шлюпки и тех слитых с лунным сиянием людей, которые там были, или заряд увяз в воздухе и веером сыпанул на воду. Криков не было — наверное, не достала. — Жора! Давай ближе!
Жора принялся дергать шнур, однако зажигание не схватывалось. От шлюпок намного раньше послышался стрекот, они стали отходить. Бессонов больше не стрелял. Жора завел мотор, они подошли к неводу. Бессонов перегнулся через борт, стал хвататься за большие балберы и подтягивать кунгас к садку, а там опустил руки в воду, чувствуя прохладу ее, поймал сеть и принялся вытягивать сколько мог на борт, потом достал складной нож, большой, с длинным, почти как у испанской навахи, клинком, сделанный на совесть знакомым мастером, и стал резать дель — не спеша, делая не просто прорехи, а выхватывая большие куски из стен садка. Жора не помогал, но и не мешал — молча сидел на корме. Сеть сильно дергалась в руках — потревоженная ночная рыба, сотни центнеров живого, тесно ходившего кругами в садке, билась в стенки, но Бессонов уже выпускал изрезанную сеть и резал еще и еще, и рыба, почуяв свободу, увлекаемая вожаками, стала стекать в море. Бессонов будто ощутил это ее свободное истечение в глубину, на волю, выпустил сеть, сел на банке и какое-то время не шевелился, опустив плечи, и будто слушал движение воды вокруг и движение воздуха.
— Заводи, пойдем на второй…
На втором неводе все повторилось. А когда они вернулись, протрезвевшие, молчаливо-мрачные, увидели, что народу прибавилось на тони: пришел второй кунгас с тятинским звеном. Все были пьяны и тяжелы, но шума в застолье не было, молчали, так что все звуки задавливал треск костра. Бессонов, подходя, видел, выхватывал фигуры: Витек рядом с Удодовым и Удодов, участливо склонившийся к нему; с другой стороны блестела лысина Миши Наюмова; и видел затылок Свеженцева, покатые, по-мальчишески тонкие плечи его, видел, как Свеженцев повернулся, заулыбался и начал вставать. А Валеры не было за столом — валялся Валера у полыхавшего костра, навзничь, раскинув широко руки. И еще Бессонов увидел: Таня на секунду показалась в дверях, постояла и опять скрылась в бараке.