Джина сознавала, что ее интерес к Эмилио Сандосу замешан на романтическом идиотизме, уязвленной гордости и сексуальных фантазиях. «Джина, — говорила она себе, — Карло, разумеется, придурок, но ты — дура. Хотя с другой стороны, — прозаично думала она, — фантазировать о смуглом, погруженном в себя мужчине с трагическим прошлым куда занятней, чем рыдать из-за того, что некий мерзавец променял тебя на мальчика-подростка».
И Эмилио прислал ей цветы. Цветы и несколько слов: «Мне нужно время». Это подразумевает что-то, разве нет? Она не все выдумала. У нее есть записка.
Возможно, Джина хотела некой золотой середины между беспредельно изобретательным красноречием Карло и суровым, замкнутым молчанием Эмилио Сандоса. Но в итоге она решила играть по правилам Эмилио, даже если не вполне их понимала. И, похоже, иного выбора у нее не было — разве только вообще про него забыть. А это, как обнаружила Джина, был явно не выбор.
Что он ей мог сказать? «Синьора, возможно, я заразил вас и вашу дочь смертельной болезнью. Давайте надеяться, что это не так. Но прежде, чем мы узнаем, пройдут месяцы». Не было смысла ее пугать — он достаточно напуган за обоих. Поэтому Эмилио Сандос взял себя в заложники — до тех пор пока не сможет с полной убедительностью доказать себе, что не представляет опасности для других. Это потребовало от Эмилио усилий воли и полного изменения стратегии в его войне с прошлым.
Жизнь в одиночестве позволила ему с честью отступить с поля битвы, которым сделалось его тело. Служа когда-то источником удовольствий, оно стало нежеланным бременем, которое — за его непрочность и уязвимость — следовало наказать равнодушием и презрением. Эмилио его кормил, когда голод начинал мешать работе; давал ему отдохнуть, когда уставал настолько, что мог спать, несмотря на кошмары; ненавидел, когда оно подводило: когда почти ослепляла головная боль, а руки болели так сильно, что Эмилио смеялся, сидя в темноте, — боль, комичная в своей интенсивности.
Никогда раньше он не ощущал такой полной отчужденности от самого себя.
Эмилио не был девственником. Не был он и аскетом; обучаясь на священника, он пришел к выводу, что не сможет жить в целибате, если будет отрицать или игнорировать телесные потребности. Это мое тело, сказал он своему безмолвному Богу, это то, что я есть. Он обеспечил себя сексуальной разрядкой и знал, что ему это столь же необходимо, как еда или отдых, как отсутствие греховности, как желание бегать, играть в бейсбол, танцевать.
И все же Эмилио сознавал, что слишком гордился своей способностью контролировать себя и что это стало одной из причин его реакции на изнасилования. Когда он начал понимать, что от сопротивления ему делается лишь хуже, а те, кто им пользуется, получают еще большее удовольствие, то попытался сделаться покорным, игнорировать их, насколько возможно. Но это оказалось выше его сил: нестерпимо, невозможно. И когда он больше не мог выносить насилия, то решил, что скорее убьет или умрет, чем покорится еще раз, — и это стоило Аскаме жизни. Было ли изнасилование его наказанием за гордыню? Чудовищный урок смирения, однако такой, который Эмилио мог бы усвоить, если бы за его грехи не погибла Аскама.
Во всем этом не было смысла.
Почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Эмилио никогда не искал и не ждал духовного величия. Много лет он, не жалуясь, был solo cum Solus — одиноким с Одиноким, не слыша и не ощущая Бога, ничего не ожидая от Него. Эмилио жил в обществе, не будучи его частью, и жил в непостижимом, не будучи его частью. Он был доволен своей судьбой: бывший ученый, приходской священник, работающий в трущобах своего детства.
Но на Ракхате, когда Эмилио Сандос открыл свою душу, ее, против всех ожиданий, наполнил Бог — даже не наполнил, а наводнил! Эмилио ощущал себя затопленным, утонувшим в сиянии, оглушенным этой мощью. Он не добивался этого! Он не гордился этим, не воспринимал как награду. То, что его заполнило, было несоизмеримым, незаслуженным, невообразимым. Это было Божьей милостью, дарованной ни за что. По крайней мере, так он тогда полагал.
Было ли это самонадеянностью и неверием: считать, что миссия на Ракхат является частью некоего плана? До той самой секунды, когда джана'атский патруль начал убивать детей, не было ни предупреждения, ни намека, что они совершают роковую ошибку. Почему Господь покинул их всех: и землян, и руна? Откуда это безмолвное, жестокое равнодушие — после столь явного вмешательства?
«Ты совратил меня, Господи, и я позволил Тебе, — плача, читал он слова Иеремии, когда ушел Калингемала Лопоре. — Ты изнасиловал меня, и я сделался объектом осмеяния».
Возмущенный тем, что вера может подвергаться такому испытанию, стыдясь, что провалил этот экзамен, Эмилио Сандос знал лишь, что не смог принять неприемлемое и благодарить за это Бога. Поэтому он оставил свое тело, оставил свою душу безоговорочно сдал их силе, чем бы она ни была, нанесшей ему поражение, и попытался жить исключительно рассудком, над которым еще сохранял власть. И на какое-то время нашел если не мир, то, по крайней мере, некое шаткое перемирие.
Дэниел Железный Конь положил этому конец; что бы ни произошло на Ракхате и кто бы в этом ни был виновен, но Эмилио Сандос был жив, и от него многое зависело. А потому, сказал он себе, взгляни правде в глаза.
Эмилио стал питаться три раза в день, принимая еду словно лекарство. Он опять начал бегать, петляя по спящим садам, окружавшим приют, и преодолевая каждое утро, при любой погоде по четыре мили. Дважды в день Эмилио заставлял себя делать перерыв в работе и, осторожно ухватив гантели, методично нагружал мышцы рук, которые выполняли двойную работу, через механизмы скреп косвенно контролируя пальцы. К апрелю он почти добрался до второго полусреднего веса, а рубашки больше не болтались на нем, как на вешалке.
Приступы головной боли продолжались. Кошмары не прекращались. Но Эмилио упорно отвоевывал потерянную территорию и на сей раз намеревался ее удержать.
Было необычно прохладное утро начала мая, а Селестина находилась в детском саду, когда Джина Джулиани, выглянув в окно кухни, увидела в конце аллеи человека, разговаривавшего с охранником. Купленный ею серый замшевый пиджак она узнала раньше, чем самого Сандоса, и собралась было сделать что-нибудь со своими волосами, но передумала. Натянув шерстяную кофту, Джина через заднюю дверь вышла ему навстречу.
— Дон Эмилио! — с широкой улыбкой сказала она, когда тот приблизился. — Вы не выглядите больным.
— Я здоров, — произнес он без тени иронии, откликаясь на машинальную шутку, словно понял ее буквально. — Раньше я не был уверен, но теперь знаю. Синьора, я пришел просить прощения. Я посчитал, что лучше быть грубым, чем тревожить вас понапрасну.
— Mi scuzi? — спросила Джина, нахмурившись.
— Синьора, двое из команды «Стеллы Марис» заболели на Ракхате. Один умер в течение ночи. Второй болел много месяцев и был уже почти мертв, когда его убили, — произнес Сандос с бесстрастным спокойствием. — Мы так и не смогли выяснить причин ни того, ни другого заболевания, но одно из них сопровождалось общим истощением… Значит, я правильно сделал, что не сказал об этом раньше, — заметил он, когда Джина прижала ладонь к губам. — Тогда, возможно, вы меня простите. Была вероятность, что я болен. — Сандос слегка развел руки, как бы представляя свое тело в качестве неопровержимого доказательства. — Как видите, я страдал от трусости, а не от патогенных факторов.