А к штабу все подходили и подходили женщины. То один, то другой командир выскакивал на улицу…
Связь штаба с дивизиями и отдельными частями была нарушена — фашистские бомбы порвали телефонные и телеграфные провода. Послали нарочных. И тут выяснилось, что вокруг Дрогобыча, а также в самом городе орудуют гитлеровские парашютисты, переодетые в красноармейскую форму.
Вскоре начальник разведки корпуса майор Оксен доложил, что несколько таких диверсантов поймано.
— Я поинтересовался, — сообщил Оксен, — что они знают о нашем корпусе. Оказывается, немало. Можно ждать любых провокаций. Надо, чтобы люди имели это в виду.
К словам Оксена, опытного разведчика, в прошлом питерского рабочего, я привык прислушиваться.
Тем временем связисты восстановили проводные линии. Сведения, полученные по радио и подтвержденные потом офицерами связи, помогали составить общее представление. Части корпуса от бомбежки почти не пострадали. Но были жертвы среди командирских семей.
Кто-то из женщин произнес слово «эвакуация». Его подхватили. Многие командиры не прочь были бы отправить семьи из приграничной зоны.
Мы понимали этих людей. Но согласиться с ними не имели ни права, ни основания. Кроме того, у нас с Рябышевым не было твердого убеждения в необходимости эвакуации. Эшелоны с семьями могли подвергнуться бомбардировке и на станции, и в пути. Здесь же, на месте, мы, несомненно, наладим противовоздушную оборону. С минуты на минуту — кто в этом сомневался? появятся наши «ястребки». Дней через пяток, через неделю, а крайнем случае через две, отразив атаки врага, мы сами перейдем в наступление…
Несправедлив будет тот, кто упрекнет нас в розовеньком бодрячестве. Мы верили в свои силы, в свое оружие.
Нам было известно, что численность войск по ту сторону Сана больше, чем по эту. Но, во-первых, мы считали, и совершенно справедливо, что не только численность решает успех сражения. Во-вторых, мы оперировали лишь теми сведениями о противнике, какими располагали. А они, как потом выяснилось, были далеко не полными. В частности, мы не знали о соединениях, которые имперский штаб подвел к границе в самые последние дни и часы. Мы слабо представляли себе состав и мощь немецких танковых группировок, боевые свойства и возможности вражеских танков.
…Прибежал начальник ДКА:
— Что делать?
Сколько раз в течение дня слышал я этот вопрос. В нем звучали уверенность в себе и готовность исполнить свой воинский долг. Но кое у кого проскальзывали и нотки растерянности.
За Дом Красной Армии я не тревожился. Как ни трудно было, но его энергичный начальник вместе с Погодиным и Сорокиным организовали в нем убежище для потерявших кров. А вот начальник гарнизонного Военторга настолько потерялся, что от него ничего нельзя было добиться. Он все время повторял одну и ту же фразу: «Прикажите вывезти склады». Я ему такого приказа, конечно, не дал. Обязал продолжать торговлю и развернуть полевую столовую для штаба.
Явился начальник ансамбля, потом — начфин, потом…
Я чувствовал, что лихорадочная текучка может захлестнуть с утра, и не нащупаешь главного.
Решил съездить в обком. По дороге заскочил домой. Прямо перед домом воронка. Вбегаю на второй этаж. Двери настежь. Навстречу бросается Лиза, старшая дочка.
— Живы?
— Живы. Только вот мама что-то нездорова. Жена, бледная, лежит на диване. Слышит плохо, с трудом говорит. Контузия.
— Ходить можешь? Виновато улыбается:
— Могу, наверно.
— Отправляйтесь в подвал. Там и обосновывайтесь. Тебе, Лиза, командовать.
Забегая вперед, хочу похвастаться: десятилетняя Лиза и впрямь «командовала». Не страшась бомбежек, бегала в магазин за хлебом, носила воду.
Я прошел по ставшим такими непривычными комнатам. Под ногами хрустело стекло. Воздушная волна вырвала оконные рамы, и куски их валялись на полу.
Опускаясь вниз, зашел в квартиры политработников Вахрушева и Чепиги. Посоветовал их семьям тоже перебираться в подвал.
— А как насчет эвакуации?
Я отрицательно покачал головой…
В обкоме обстановка напоминала наш штаб. Хлопали двери, сновали люди. Никто не шел потихоньку, вразвалку.
С секретарем обкома говорил считанные минуты. Знал он не многим больше нас. По ВЧ ему сообщили, что бомбардировке подверглись Киев, Львов и другие города Украины.
Тут же решили, что милиция и наркомвнудельцы вместе с нашими частями займутся ликвидацией диверсионных банд. Передал обкомовцам все, что узнал от Оксена. Обсудили меры борьбы с пожарами. Согласовали организацию местной ПВО.
В мирное время мы, армейцы, все время дорожили контактом с обкомом. И теперь без такого контакта я тоже не мыслил свою работу.
— Семьи эвакуируете? — спросил секретарь.
— Нет.
— Ну, и мы нет…
Когда возвратился из обкома, настроение у меня было лучше, чем когда ехал туда. Я осязаемо почувствовал единство наших устремлений. Невольно представил себе, как в эти часы во всех партийных комитетах, от первичной организации до ЦК, склоняются над картами люди и принимают решения.
Партия поднимала народ. И народ шел за ней, исполненный достоинства и веры, готовый грудью и кровью защитить завоеванное, добытое, взращенное.
Коротко доложил о разговоре в обкоме Рябышеву. Он выслушал, ни о чем не спросил. Потом сказал:
— Приказа еще нет. Вызвал командиров частей и заместителей по политчасти. Заслушаем.
Наконец, ровно в десять часов, представитель оперативного отдела штаба армии привез приказ: корпусу к исходу 22 июня сосредоточиться в лесу западнее Самбора. Частям предстоял марш на 70–80 километров, теперь вызванным к нам командирам и политработникам можно было ставить определенные задачи.
Пока шло совещание, я присматривался к замполитам, старался понять, что происходит в душе у каждого. Я неплохо, как мне казалось, знал этих людей, их возможности, склонности. Но знал по дням мирной службы, когда бомба или пуля не могли помешать выполнению самого сложного задания, а «убитые» на учениях дымили папиросами, лежа под деревцем и вызывая зависть живых.
Теперь вступал в действие новый фактор. Снаряд не признает субординации, не считается с должностями и званиями. Броня танков у начальствующего состава ни на миллиметр не толще обычной.
Короче говоря, меня в этот час больше всего интересовала личная смелость политработников. Она представлялась мне высшим проявлением их политической зрелости.
Я посмотрел на полкового комиссара Лисичкина. По его виду нельзя было предположить, что несколько часов назад началась война. Гладко выбрит (когда успел?), гимнастерка отутюжена, симметричные складки упираются в пуговки нагрудных карманов, над левым карманом, в розетке, — орден Красного Знамени. Лисичкин, как всегда, деловито сосредоточен. Одинаково внимательно слушает то, что говорит начальство, и то, о чем ведут речь другие замполиты.