Ознакомительная версия. Доступно 5 страниц из 24
Рядом с ним, поминутно чертыхаясь, копал Павлушкин, худощавый, длинный парень, неделю назад неизвестно за что выгнанный командиром полка из писарей. Воткнув лопату в землю, он рывком снял гимнастерку и, отбросив ее в сторону, протянул:
– Да… а, дела! Говорят, нас на главное направление бросили? Эх, и дадут нам здесь фрицы прикурить!
Не дождавшись ни от кого ответа, он поплевал на ладони и снова яростно врезался в землю. Копал неумело, лопату загонял глубоко, с силой, стараясь одним махом вывернуть ком побольше и потому быстро уставал. Чуть поодаль от него копал Панков, земляк Усачева. С лопатой он обращался умело, не спеша, примеривался, аккуратно вгонял ее в черный грунт и, осторожно подняв, переносил землю на бруствер. Изредка Панков останавливался, вроде обдумывал что-то, потом шумно вздыхал, причмокивая языком, и вновь брался за лопату. Вот и сейчас он выпрямился, прислушался к доносившемуся издалека гулу и повернулся к Павлушкину:
– На главное, говоришь? – и, опять вздохнув, продолжал, – а где оно сейчас не главное? Почитай, везде земля наша. Курская она али брянская, все одно – русская!
И, помолчав немного, с каким-то сожалением и грустью добавил:
– Эвон она, какая хорошая. Ей бы сейчас пшеничку рожать…
– Земля, как земля, – откликнулся Павлушкин, – тяжелая и к лопате липнет.
Чувствовалось, что ему очень хочется поговорить. Доносившийся издалека гул и молчание солдат взвода угнетали его. В нем неотступно росло чувство страха, постепенно опутывая его крепкими невидимыми нитями.
– Слышь, Панков? А чем эта земля хороша? – опять полез он с вопросом, боясь, что в этой гнетущей перед боем тишине не выдержит и сорвется.
Утрамбовывая выброшенную на бруствер землю, тот ответил не сразу:
– Чем хороша, спрашиваешь? Да этой землице цены нет! Одно слово – чернозем! А ты говоришь – земля как земля!..
Короткая июльская ночь подходила к концу. По траншее пронесся шумок: «Завтрак привезли!» Бросив лопаты, все дружно потянулись к кустарнику. Ели молча и торопливо, понимая, что и здесь надо спешить. Светало быстро. С первыми лучами солнца ожила дубрава. Невдалеке робко пропел щегол. Вначале ему никто не ответил, но через минуту, словно откликаясь на этот призыв, раздался разноязычный птичий гомон. И вдруг в это птичье разноголосье ворвались какие-то странные, непонятные звуки. Они доносились с поля, с той стороны, как будто там отбойным молотком долбили мерзлую землю. В предутренней тишине звук этот был столь необычным, что все повернули головы.
Низко над землей, качаясь с крыла на крыло, еле полз темно-зеленый дымящий «Ил». А сверху, поочередно его «клевали» остроносые «мессеры». Штурмовик, снижаясь, шел прямо на взвод Усачева, словно чувствуя, что в этой дубраве найдет свое спасение, но до нее не дотянул. Метрах в двухстах от окопов он вдруг просел, вздыбив облако черной пыли, и как-то неуклюже задрав хвост, нырнул в балку. Все вскочили, заворожено глядя туда, где исчез самолет.
– Скосили, сволочи, чтоб им… – со злостью выругался Панков, сплевывая прилипший к губе окурок. – А может там летчики раненые? А?! – обернулся он к Усачеву.
Тот медленно окинул взглядом собравшийся в кучку взвод. Двадцать шесть солдат сосредоточенно ждали его решения. Он был их командир и в их представлении должен был знать все и уметь все. Растеряйся, промямли что-то и в их глазах ты уже не командир. Авторитет командира не создается словами – он рождается в действии. И если ты можешь сказать им всем: «Делай как я!» – и сделать это так, как делает только командир, они пойдут за тобой в огонь и в воду. «Решай, Усачев! Решай быстрее!» – лихорадочно думал он. «Попробовать послать молодежь? Нельзя! Для каждого из них это первая встреча с врагом. Могут сорваться. К тому же впереди минное поле. Надо идти самому!»
– Сабиров! – позвал он помкомвзвода, – останешься за меня, доложишь ротному, а в случае чего – поддержите огоньком!.. Пошли, Федор! – бросил он Панкову, беря автомат и каску…
Ужом, извиваясь между воронками, двое поползли в балку. Рассыпавшись по ячейкам, весь взвод настороженно замер.
Миновав минное поле по колышкам, поставленным саперами, Усачев и Панков подобрались к самолету. «Ил» дымил, уткнувшись винтом в склон балки. Из-под крыльев, медленно разгораясь, выбивались маленькие язычки пламени. Фонарь задней кабины был полуразрушен, и Панков, не зная, как открыть его, начал крушить прикладом автомата стекло, пытаясь расширить отверстие. От гулких ударов стрелок шевельнулся и попытался поднять голову, но тут же вновь уронил ее на гашетку.
– Гляди-ка – живой! – буркнул Усачев, пытаясь ножом поддеть фонарь. Наконец, кабина открылась.
– Неси его подальше от самолета, а я сейчас вытащу летчика, – крикнул Панков.
Взваливая стрелка на плечо, Усачев быстро полез вверх по склону. Фашисты молчали – видимо, лежавший в балке «Ил» с их позиций не просматривался, а может быть потому, что, готовясь к атаке, им просто не было дела до одинокого, догоравшего на земле самолета. Усачев почти выбрался из балки, когда вдруг сзади на него резко громыхнул взрыв. Что-то острое больно резануло его по ноге, и он, заваливаясь на бок, увидел, как в том месте, где лежал «Ил», вырос султан пламени и дыма. Опустив раненого на землю, он попытался было вскочить, чтобы броситься вниз к бушующему костру, но адская боль не позволила ему сделать это, и он понял, что теперь уже ничем не сможет помочь тем, кто остался там – внизу.
Впереди, справа, слева загрохотали разрывы снарядов. Взметнув в небо массу земли, они дробили ее на комки, превращали в пыль, возвращая назад черной лавиной: барабанящей, скачущей, шипящей.
Спустив раненного в воронку, Усачев закрыл его собой. Ему казалось, что время остановилось и в этой воронке на ничейной земле он уже целую вечность, и никогда не будет конца грохочущему шквалу разрывов, противному вою осколков и беспрерывно сыпящейся с неба пыли. Но смерч вдруг неожиданно прекратился. Стало тихо. Из короткого оцепенения его вывел слабый стон раненого. Повернувшись к нему, Усачев увидел бледное, осунувшееся лицо и тут же, не мешкая, расстегнул его комбинезон. Кровь, обильно пропитавшая гимнастерку, неприятно мокрела под руками, и ему пришлось повозиться, прежде чем он туго, как видел в медсанбате, обмотал грудь стрелка двумя пакетами. Затем, осмотрев голову раненного и обнаружив еще одну кровоточащую рану, не раздумывая, пустил в дело половину пакета, оставленного для себя, и только после этого взялся за свою рану. Закончив перевязку, Усачев в изнеможении откинулся на спину и закрыл глаза. Его тошнило, кружилась голова. Оглохший от взрывов и ослабевший от потери крови, он медленно приходил в себя, постепенно ощущая окружающую его реальность. Вначале ему показалось, что в голове стоит какой-то звон, как это уже не раз бывало после контузии. Но затем понял, что этот надрывный низкий гул, медленно нарастая, наползает с той стороны балки. «Танки!» – сразу же угадал Усачев и неожиданно для себя удивился тому, что это его не испугало. Он не вздрогнул, не вжал голову в плечи, как это было в сорок первом, когда одно только это слово порой вносило растерянность и сумятицу в целые подразделения. Но два года войны многому его научили. И уметь держать себя в руках, и не позволять овладевать собой тем чувствам, которые, если ты вовремя не схватишь их в кулак, обволокут тебя, как щупальца спрута, сомнут твою волю и сознание и всего тебя сделают слизняком. Два года на передовой – это не два года жизни и даже не та уравниловка – день за три. Там, бывало, за час такого насмотришься и натерпишься, что и в двадцать четыре часа не отойдешь. И потому не случайно то, что ранее казавшееся невероятным, сверхчеловеческим и просто невозможным, за эти два года стократ повторенное простым советским человеком, стало обычным ратным делом. Оно вросло в сознание, отложилось там, впиталось в кровь, стало неотъемлемой частью характера человека, носящего звание – солдат!
Ознакомительная версия. Доступно 5 страниц из 24