«Мам, а в этом году опять будем у дяди Вильфрида справлять?» — спрашивает каждый год Вольфи.
Первое «взрослое» Рождество — ему было пять лет — они провели в доме на улице Сахарная Мельница. Он до сих пор помнит огромную елку — до потолка, увешанную прозрачными шарами с нарисованными домиками и зверями, натертые воском полы — до блеска — и накрытый в обычно запертой «крестьянской горнице» стол. Блюдо посередине стола с огромным гусем в поджаристой шкурке.
И жарко протопленные комнаты — не то что у них зимой.
А мама отводит глаза и нарочито спокойным голосом отвечает: «В этом — нет. Может быть, в следующем. Не каждый же год справлять одинаково». Но этот обещанный следующий год отчего-то никак не приходит.
Рраз! — и наступают Мрачные ночи да зачарованные дни, время от Рождества до праздника Трех королей в январе, когда по свету рыщет нечистая сила. Например, госпожа Берхт, про которую рассказывала Вольфи тетя Виола.
Тетя Виола рассказывает, как поет. Когда Вольфи был маленький, он с ногами забирался на стул у огромной плиты и смотрел, как тетя Виола печет рождественское печенье: маковое, шоколадное, бисквитное с морковными цукатами и его любимое — «глазастое». У него в середке — колодец, со дна до самого верху наполненный абрикосовым джемом, а бока посыпаны пудрой, белой, как снег. Рождество без печенья тети Виолы — не Рождество.
Тетины руки летали над блюдами с готовыми звездами и цветами, она украшала их шоколадом, молотыми зелеными фисташками и рассказывала:
— Маленькая она, щупленькая, госпожа Берхт, волосы как пакля, спутанные, а одеваться любит в белое платье. Хотя, конечно, самое главное — одна нога у нее перекручена, ну, словно попала на поле в молотилку или еще куда. Придет, встанет у городских ворот, чтобы лучше видеть, кто из детей в этом году слушался, а кто баловался. Плохих госпожа Берхт заберет, плохим напасти накликает. А хорошим поможет и одарит — подарками и хорошими новостями.
В пруду — и тетя Виола кивает куда-то в сторону, туда, где, если идти по улице Сахарной Мельницы и свернуть на Кожевенную, покрытый снегом Ледяной пруд, — хранит она души нерожденных младенцев. А за ней вышагивают дети, которые умерли до крещения — вот так вот, вереницей, в детских рубашонках. Ее никто не видит — только те, к кому она приходит. Ну и те, кто родился в воскресенье — те вообще всю нечисть видеть умеют, они особенные.
И еще в Мрачные ночи несутся по заснеженным полям вокруг Городка Ц. призрачные всадники на рослых конях, а под ногами лошадей вьются поджарые черные собаки — это их время, время Дикой охоты. Горе тому, кто не прибрался в доме, кто оставил на чердаке сушиться мокрое белье — неулыбающиеся всадники прихватят забытые простыни с собой, чтобы сшить из них в наступающем году саван для тех, кто живет в доме.
Мама морщится, когда все это слышит — она вообще считает тетю Виолу доброй, но глуповатой — а однако ж с чердака вещи убирает и бельевые веревки сматывает в клубок. Так, говорит, делали и бабушка, и прабабушка — и не ей старые традиции нарушать. А вдруг и впрямь призрачные всадники появятся в доме и принесут несчастья? Во всем Городке Ц. не найдешь того, кто забыл до Мрачных ночей снять белье с чердаков.
Рраз! — и вся железная дорога, которую подарила мама на Рождество, уже собрана, и только деревья осталось расставить и приклеить бумажную крону к стволу, чтобы лучше держалось. Вольфи старается, но это скучно — клеить разрисованные ветками и листами бумажки к щепочкам — стволам. Поэтому он сбивается, кроны мнутся и комкаются. Нет у него терпения!
— Давай я, — говорит мама. Она аккуратная, у нее все получается.
— Мам, — спрашивает Вольфи, — а когда я родился? Ну, в какой день?
Мама морщит лоб так, что он собирается гармошкой и кажется, что кожа у нее тонкая-тонкая, не толще бумаги, в которую дядя Вильфрид заворачивает свои папиросы.
— Погоди… наверное, нет, точно, была еще служба — ну да, в воскресенье. Ты родился в воскресенье.
— Значит, я — счастливчик, — радуется Вольфи, — и если захочу, увижу всех — и госпожу Берхт, и рыцарей. То, чего никто не видит.
А по городу идут перхты. Какая дорога их приводит, и далеко ли им шагать до Городка Ц, никто не знает. Просто однажды после Рождества и новогодней ночи выглянет в окно булочник Долльнер или старушка, живущая у Ледяного пруда, или дядя Вильфрид — а по улице, тяжело ступая, идут они. Козлиные рога — мощные, крутые — то торчат вилами, то закручиваются толстыми кольцами, морды-маски глядят пустыми глазницами, кривят резной рот. Сколько у одного перхта рогов — четыре, шесть? Страшно посчитать. Топорщится свалявшаяся шкура, подметают снег хвосты, в волосатых ручищах — цепи и хворостины. Может, это кто-то из своих вырядился перхтом, может, под маской Сепп Мюллер. Или Молодой Кляйн. А может, чужие пришли, неизвестные, и чего от них ждать, непонятно.
Когда Вольфи был маленький, то думал, что это — черти. Нет, сказала тетя Виола, перхты тоже могут быть и хорошими, и плохими. Могут в снег лицом макнуть и цепью огреть, а могут и удачу в дом на целый год принести.
Они стучат — и стук гулко разносится по большому пустому дому. Слишком большому для одного только маленького мальчика и его мамы. Три удара — два — еще один — будто кулаки у них чугунные.
— Мам, перхты!
Они ни разу еще не заходили к ним в дом. Перхтов нельзя не впустить — они приносят удачу, а если рассердятся, могут и окна цепями побить, и самшитовые кусты поломать. Поэтому мама — хотя и хмурится, она ведь не любит, когда к ним гости приходят — а дверь открывает.
— Благослови вас Бог!
А перхты: один огромный, будто статуя у церкви, другой щуплый, а третий совсем маленький — «мальчик-перхт», думает Вольфи — проходят в кухню и в комнаты. Мама что-то говорит им, а они только поигрывают хворостиной — нельзя перхтам говорить ни слова. Почему — и не помнит никто уже. Поэтому они молча открывают шкафы — убраны ли, проводят лапами по столам и полкам — не пыльно ли. Проверяют. От щуплого перхта, который стоит совсем рядом с Вольфи, пахнет мокрой шерстью, табаком и спиртом, как от Сеппа Мюллера к вечеру, когда тот сидит в одиночестве в своем кабачке и допивает «последний шнапс». «Последний шнапс, Вольфи, — говорит он тогда, — лучше всяких колыбельных». Мама называет Сеппа Мюллера пьянчужкой, но это она его просто не любит.
— Эй, Вольфи, слышь? — лихорадочно шепчет вдруг маленький перхт, когда мама уходит на кухню за подарками, чтобы уже выпроводить незваных гостей. Вольфи примерзает к полу — перхтам же нельзя говорить!
— Вольфи! Ну чего стоишь, эй, дубина, — уже сердится Вальтер, — не мог же я так просто прийти, мама б твоя меня ни за что не впустила.
Она и вправду б не впустила. Она не любит гостей — только изредка приходят к ним в дом мамины подружки, например, перед Рождеством. И тогда они сидят на кухне и разговаривают вполголоса, как на похоронах, а мама опять рассказывает, как здорово они справляли Рождество, когда папа был еще жив. «Теперь-то я устраиваю всю эту катавасию с елкой и подарками только из-за парнишки. Самой не до праздников», — обязательно прибавляет она, даже не оглянувшись, нет ли поблизости Вольфи.