Молитва оказалась долгой, и я отвлекся, но наконец по интонации понял, что сейчас все закончится.
– Да свершится все, владыка Посейдон, по молитве нашей, и прими же от нас сие приношение.
Дед протянул руку, и кто-то вложил в нее огромный нож мясника с остро заточенной блестящей кромкой. Рослые мужи сжимали в ладонях веревки из бычьих шкур. Дед опробовал лезвие и, словно в колеснице, расставил ноги.
Удар вышел отменным. Я и сам, когда все Афины смотрят на меня, бываю доволен, если получается не хуже. Но тот удар я помню до сих пор. Помню, как, учуяв свою погибель, конь взвился на дыбы, увлекая мужей, будто бессильных мальчишек, как открылась на белом горле кровавая рана, распространяя теплый противный запах; как погибла краса, иссякла отвага, отхлынула сила; как горевал я, когда он пал на колени и уронил светлую голову в пыль. Кровь эта, казалось, исторгла из груди мою собственную душу, словно бы проливало ее мое сердце.
Я ощущал себя новорожденным, покоившимся в материнском лоне и вдруг извергнутым туда, где его пронзает насквозь холодный воздух и яркий свет слепит глаза. Но между мною и матерью, стоявшей среди женщин, содрогался в крови поверженный конь, а возле него возвышался дед с обагренным ножом в руках. Я поднял глаза – Диокл, непринужденно опершись на копье, наблюдал предсмертные судороги коня. Лишь пустые глазницы в леопардовой шкуре и сверкающий взор золотой змеи встретили мой взгляд.
Дед зачерпнул вина из чаши с приношением и вылил его на землю. Мне показалось, что из руки его хлынула кровь. Запах дубленой шкуры на щите Диокла смешивался с испарениями его мужского тела и сливался в моих ноздрях с запахом смерти. Дед отдал кубок служителю и поманил меня. Диокл переложил копье в другую руку и взял меня за руку.
– Пошли, – сказал он. – Отец зовет тебя. Сейчас ты примешь посвящение.
«Такое же, как царь-конь», – подумал я.
Яркий день померк перед моими глазами, ослепленными слезами горя и ужаса. Диокл повернул щит на наплечной перевязи, прикрыл меня им, как домиком из шкуры, и утер мои слезы жесткой молодой ладонью.
– Веди себя как подобает, – сказал он. – На тебя смотрят. Ну же, разве ты не воин? Это же просто кровь. – Он отвел щит, и я увидел, что глаза всех устремлены на меня.
Увидев обращенные ко мне взгляды, я сразу пришел в себя. «Сыновья богов ничего не страшатся. Теперь они узнают это – что бы ни случилось». И хотя в душе моей было темно, нога сама собой сделала шаг вперед.
И тут я услыхал звук прибоя в своих ушах – ритм и волну, поднимающую и несущую меня. В тот день я впервые услышал ее.
Я шагнул, покоряясь волне, которая словно проломила передо мной стену, и Диокл повел меня вперед. Во всяком случае, я знаю, что меня вели – был ли то мой дядя или же бессмертный, принявший его обличье, как умеют делать боги. И я понял, что, оставшись один, более не одинок.
Дед погрузил свой палец в жертвенную кровь и начертил на моем лбу трезубец. А потом вместе со старым Каннадисом отвел меня под соломенную крышу, покрывавшую священный источник, и опустил в воду положенное по обету приношение – бронзового быка с позолоченными рогами. Когда мы вышли наружу, жрецы срезали с поверженной туши долю бога, и запах горелого жира уже наполнял воздух. Но расплакался я наконец, лишь вернувшись домой, когда мать спросила:
– Ну, и как это было?
Уткнувшись между грудей, окутанных светящимися волосами, я рыдал, словно желая омыть свою душу водой. Она отвела меня в постель и попела, а когда я успокоился, молвила:
– Не печалься о царь-коне, он отправился к Матери Земле,[10]породившей всех нас. У нее тысячи тысяч детей, и она знает каждого. Здесь для него не было достойного ездока, а там она отыщет ему великого героя – сына южного солнца или северного ветра, который будет ему другом и господином; они будут мчаться целыми днями, не зная усталости. Завтра ты отнесешь богине дар для него, а я скажу ей, что он от тебя.
На следующий день мы вместе спустились к «камню скорби». Он упал с неба давным-давно – в незапамятные времена. Стены дворика, окружавшего камень, утонули в земле и поросли мхом, шум дворца уже не доходил сюда. Здесь, в норе между камнями, жил священный змей, но он показывался лишь моей матери, приносившей ему молоко. Мать положила на алтарь мой медовый пирог и сказала богине, кому он предназначен. Уходя, я оглянулся на свой дар, оставшийся на холодном камне, и вспомнил живое дыхание на моей руке, прикосновение теплых мягких губ.
Я сидел, окруженный домашними псами, возле двери, ведущей в Великий чертог, когда вошел дед и обратился ко мне с приветственным словом.
Я встал и ответил – никто не смеет забываться перед царем. Однако глаза мои были опущены долу, и я водил пальцем ноги по трещине в плите пола. Псы помешали мне услышать его шаги, иначе бы я просто ушел.
«Если уж даже он способен на такое, – думал я, – как можно доверять богам?»
Дед снова что-то сказал; не поднимая глаз от земли, я ответил ему коротким «да». Я просто ощущал, как он в задумчивости возвышается надо мной. Наконец дед произнес:
– Пойдем-ка со мной.
Я последовал за ним по угловой лестнице в его собственный покой наверху. В нем он родился, зачал мою мать и своих сыновей, в нем же и умер. В ту пору я редко бывал там; в старости же он проводил здесь все свои дни, потому что комната выходила на юг и труба из печи Великого чертога обогревала ее. Царское ложе на дальнем конце – шесть ступеней в ширину, семь в длину – было изготовлено из кипариса, инкрустированного и полированного. На синее шерстяное одеяло, по краю украшенное вышивкой – летящими журавлями, – моя бабка потратила полгода труда. Возле ложа стоял окованный бронзой сундук с одеждой деда, а на расписной подставке – шкатулка слоновой кости с его драгоценностями. Оружие было развешано по стене: щит, лук, меч и кинжал, охотничий нож, увенчанный высоким гребнем шлем из нескольких слоев шкур, покрытый изнутри поизносившейся пурпурной кожей. Более ничего замечательного не было – если не считать шкур на полу и кресле. Он сел и указал мне на скамеечку возле своих ног.
Снизу, вдоль лестницы, доносились приглушенные звуки из чертога: женщины оттирали песком длинные, уложенные на козлы столы и, ругаясь, прогоняли мешавших им мужчин; шаркали ноги, раздавались смешки. Дед чуть наклонил голову к плечу – как старый пес на ступеньке. А потом опустил руки на спины резных львов, служивших подлокотниками кресла, и сказал:
– Ну, Тесей? И на что ты изволишь сердиться?
Я поднял глаза, но не выше его руки. Пальцы деда легли прямо в пасть льва; на указательном было царское кольцо Трезена с изображением Матери Део на столпе. Я молча потянул к себе медвежью шкуру, лежавшую на полу.
– Когда ты станешь царем, – продолжал дед, – то будешь управлять лучше нас, правда? У тебя умирать будут только уродливые и подлые, а отважные и прекрасные будут жить вечно. Так ты представляешь себе правление?