В том, что она хочет на фронт, Валя Краснощекова не была твердо уверена. Хотелось помочь стране, хотелось бить немцев, оккупировавших ее родной город. Но жалко было бросать учебу, и непонятно было, что станет с двумя младшими сестрами и с маленьким братом: мама умерла, а отца уже забрали в армию. Но ответить на этот вопрос отрицательно, с Валиной точки зрения, было невозможно. Получив от Вали и еще нескольких девушек утвердительный ответ, комсорг сказал им прийти на следующий день в ЦК комсомола и предупредил: надо обязательно сказать, что они идут добровольцами.
Ночью они почти не спали. Наутро пошли пешком в ЦК комсомола на Маросейку. Там спросили, кем они хотят стать на фронте, и Валя за себя и за подругу ответила: «Пулеметчицами». В ответ кивнули, и этот кивок Валя приняла за согласие.
В конференц-зале было много девушек. «А кем же они будут? — подумала Валя. — Неужели все пулеметчицами?» Но тут на сцену вышли первый секретарь ЦК комсомола Н. А. Михайлов и Раскова.
Михайлов объявил, что сейчас выступит Марина Раскова, но Раскову представлять было не нужно. Ее все знали по портретам в газетах, по книге «Записки штурмана», которую большинство читали в «Роман-газете». Раскова сказала, что была у товарища Сталина и он разрешил ей сформировать женские авиационные полки. «Но товарищ Сталин предупредил, чтобы только добровольцы», — добавила она, и тогда Валя поняла, почему ее комсорг делал на это такой упор.
Раскова предложила собравшимся девушкам спросить разрешения у родителей, но Вале спросить было некого. Зато ректор пединститута проводил ее с подругами, как родных: устроил показательную линейку, выстроив всех студентов, и перед строем дал уходящим на фронт напутствие. Подруги, которые оставались в институте, сварили манную кашу без соли и сахара: с едой уже были большие перебои. Поели все вместе, и уходящие на фронт собрали рюкзаки, точнее, «сидоры» — простые мешки с двумя плечевыми ремнями и с горловиной, которая завязывалась веревкой или шнурком. Свою единственную нарядную вещь — белую батистовую блузку — Валя Краснощекова оставила подруге, которая не уходила на фронт. Сказала, что заберет после войны: на войне батистовая блузка не нужна.
На следующий день студенток провели пешком через весь центр Москвы, с Маросейки до Петровского дворца на Ленинградском шоссе. По дороге несколько раз была воздушная тревога, и тогда они спускались в метро. На станциях было очень много народу. Поезда еще ходили, но на станции «Маяковская» девушки смотрели не на красивейшие мозаики на потолке, воспевавшие достижения советской авиации, а на раскладушки на мраморном полу: станции ускоренно превращали в бомбоубежища.[10]Через несколько дней движение поездов совершенно прекратилось, и людей стали размещать прямо на путях.[11]
Сопровождавший девушек красноармеец посмеивался: «И куда вы, девушки? Наденут на вас шинели и сапоги, с вами же ни один парень в кино не пойдет»… Во дворце на Ленинградском шоссе их встретили женщины в военной форме, которые, казалось, были сделаны из совсем другого теста. Настроение было боевое: девушки ждали, что вот сейчас им дадут обмундирование и ружья и они пойдут воевать. Увидев обмундирование, обомлели.
Военная форма была новенькая. Выдали и скрипучие кожаные ремни, и новые сапоги. Но все это было мужское. Брюки доставали до груди, огромный ворот гимнастерки опускался чуть не до пупка. Сапог меньше сорокового размера не было. Ребята, которых собрали там же в академии, чтобы сформировать мужскую часть, хихикали: «Девчонки, газет на фронте намотаете». Девушки были в растерянности. Шинели были длинные, особенно миниатюрным доходили чуть ли не до пят. Сбоку у каждой была пустая кобура для пистолета, фляга и еще какие-то ненужные вещи, которые почему-то непременно должны были входить в комплект «снаряжения». Смотрели друг на друга и не узнавали: «трудно было придумать форму, которая делала бы девушек менее женственными».[12]
Перед тем как вести в столовую на ужин, им приказали надеть все снаряжение. Делать было нечего. И вот в новехоньком, еще «стоявшем дыбом» обмундировании, в сапогах с железными подковами, которые ударяли по каменному полу дворца со страшным стуком, с пустыми кобурами на боку они прошли через строй парней, смотревших на них с любопытством и насмешкой. Как горели от смущения уши и сколько насмешек ждало впереди…[13]
На следующий день из них начали делать солдат: обучать строевой подготовке и уставу. Однако положение Москвы уже было настолько опасным, что сосредоточиться не могли ни учителя, ни курсанты. 15 сентября стало известно, что «Авиагруппа № 122», как на тот момент называлось соединение Расковой, будет эвакуирована в волжский город Энгельс.
Утром 16 октября они с песнями прошли по городу. Было очень холодно, трамваи уже не ходили, стояли полузанесенные снегом. Редкие прохожие останавливались и смотрели на девушек, а старухи «подходили к самому краю тротуара, молча стояли и крестили»[14]их, провожая колонну грустным взглядом. Если среди молодых москвичей большинство считали, что Москва выстоит и враг будет побежден, старшее поколение, уже столько выстрадавшее, было настроено пессимистично: слишком уж быстрым и легким казалось наступление немцев.
Немецкое генеральное наступление на Москву началось 30 сентября и развивалось стремительно. Вскоре советские войска сдали города Калугу и Вязьму, оставив немцам шестьсот тысяч пленных солдат и офицеров. 13 октября немецкие войска форсировали около Калинина неширокую в тех местах Волгу, 15-го взяли Калинин. До Москвы осталось сто пятьдесят километров. Немцы подтянули еще войска и, прорвав слабую советскую оборону, прямо по Ленинградскому шоссе устремились к Москве. Русские так и не успели создать линию обороны Калининского фронта.
15 октября Сталин подписал постановление Государственного Комитета Обороны «Об эвакуации столицы СССР г. Москвы». В постановлении указывалось, что сам Сталин покинет Москву на следующий день или позднее, в зависимости от обстановки. Правительство должно было эвакуироваться в тот же день. Москвичи же были уверены, что правительство из Москвы уже уехало. В московских очередях за продуктами говорили, что немцы сбрасывают листовки: «Ляжете спать советскими, а встанете немецкими». Именно так случилось в Орле. Молодая москвичка писала в своем дневнике, что «везде полная растерянность — даже начальство, не говоря уж о подчиненных, не знает, что делать…».[15]Те, кто не собирался уезжать из города, «с утра до вечера смотрели, как уезжает народ» и «как люди теряют человеческий облик».[16]