Услышав это, Бирон стал кричать еще пуще.
— Нет, ты от меня не утаишь! — наступал он на Граматина. — Теперь не хочешь сказать всю правду, так после скажешь в пытке! Или ты думаешь, что твой принц отстоит тебя? Вот увидишь! Не принцу твоему со мною тягаться. Сиди здесь, да одумайся лучше…
И регент ушел от него, а вот теперь опять не стерпел, вернулся, так ему хотелось поскорей узнать о замыслах принца Баруншвейгского.
Сразу, входя в комнату, Бирон заметил необыкновенную перемену, происшедшую за эти несколько часов в Граматине. Рослый и плотный, мужественного вида адъютант, несмотря на свою внешность, не был героем. Сидя взаперти в этой мрачной комнате, совсем нетопленной, да вдобавок еще и на тощий желудок (он со вчерашнего дня ничего не ел), бедный Граматин сообразил, что дело его плохо, — принц Брауншвейгский ему не защита: сам дрожит перед Бироном. Захочет регент, так все теперь сделает; пожалуй, этак и, действительно, пытать станут, а потом и голову отрубят. Невеселые картины, одна за другой, все ярче рисовались в воображении Граматина, и к тому времени, когда вошел к нему вторично Бирон, он уж был окончательно запуган и готов на что угодно.
— Ну, что ж, одумался? — начал регент, свирепо взглянув на несчастного адъютанта.
Тот встал с лавки, вытянулся во весь рост и, заикаясь, обливаясь холодным потом и не смея взглянуть на своего мучителя, охрипшим от страха голосом прошептал:
— Одумался.
— Так рассказывай все подробно, что знаешь…
Но исполнить это было чрезвычайно трудно. Граматин разинул рот, что-то такое начал и заикнулся.
— Да говори же, говори так, чтобы я слышал и понимал! — нетерпеливо повторял Бирон. — Говори, ведь, я тебя не ем, я требую только знать правду.
Граматин собрал все свои силы, откашлялся и начал:
— Во… во… во второе же сего октября же, когда всемилостивейшая государыня тяжко заболезновала, то доносилось его светлости, принцу…
— Без светлостей! — вдруг почему-то окончательно выходя из себя, закричал регент. — К делу!
Этот окрик совсем смутил Граматина; у него дрожали руки и ноги. Он начал что-то такое шептать неясное, в котором слышалось только: «я говорю, он мне говорит».
Бирон терял всякое терпение. — Ничего не понимаю! — кричал он. — Говори яснее, отставляй слово от слова!
Граматин снова откашлянулся и начал, действительно, отставляя слово от слова!
— И тогда же пришел я в покои ее высочества, государыни, принцессы Анны, где увидел секретаря Семенова и он мне сказал: «что-де, братец, ведь-де наши господа деньги-то приняли, да и замолчали». А я на это ему сказал, что как соизволят, нам что за дело. Что еще попадешь напрасно в беду. И он, Семенов, мне сказал, инде перестань говорить, и я ему сказал, что перестал! Да у нас уж и запрещено. И он мне сказал…
— Черт, — завопил Бирон, накидываясь с кулаками на Граматина, — молчи!.. «Он мне сказал, я ему сказал!..» Сейчас тебе принесут бумагу и чернила, пиши все, а я тебя не понимаю. Да смотри, все напиши подробно, не то берегись у меня, запытаю; вижу, ведь, тебя, ничего не скроешь!
Он вышел из комнаты, прошел к себе в кабинет, распорядился, чтобы Граматину дали бумаги и заставили его писать подробную повинную.
Через полчаса герцог вышел в приемную, сухо раскланялся с давно дожидавшимися его сановниками и, почти не сказал никому ни слова, велел подавать себе карету.
— В Зимний дворец! — раздражительно крикнул он, когда лакеи суетились вокруг кареты и захлопывали дверцы.
II
Молодая принцесса Анна Леопольдовна только что вышла из спальни своего сына, трехнедельного императора. Она попробовала было с ним возиться, но он скоро надоел ей и вот она оставила его на попечение нескольких женщин, приставленных к нему, а сама спешила в свои аппартаменты, где, как она знала, ее поджидает неизменный друг, без которого она не могла, кажется, прожить минуты, фрейлина ее, Юлиана Менгден.
Анна Леопольдовна довольно рано проснулась в это утро, но до сих пор еще и не думала одеваться. Волосы ее были распущены, голова повязана белым платком, на плечи накинут утренний капот. Это была ее любимая одежда, в которой она, если только было возможно, оставалась даже иной раз в день.
— Юля, Юля! Где ты? — кричала принцесса, проходя по комнатам и не видя своего друга.
— Здесь, иду сейчас! — откуда-то издали, наконец, раздался звонкий, свежий голос, и через несколько мгновений перед Анной Леопольдовной появилась запыхавшаяся молодая девушка.
— Где ты пропадаешь, Юля? Я ждала тебя, думала, ты зайдешь туда, в спальню.
Она нежно обняла и поцеловала свою подругу.
Большая разница замечалась между ними. Анна Леопольдовна была невысока, нежного сложения, с чертами не правильными, но приятными и не то утомленными, не то просто сонливыми глазами. На ее бледном и только изредка и на мгновение лишь вспыхивавшем молодом лице постоянно лежало какое-то наивное, почти детское выражение.
Фрейлина Менгден была высокого роста, статная и крепкая девушка, с быстрыми огненными глазами, маленьким вздернутым носом и резко очерченным характерным ртом. На ее щеках постоянно горел густой, здоровый румянец. Она говорила громким, немного резким, но не лишенным приятности голосом. В каждом ее движении выглядывала смелость, решительность и энергия.
— Какая ты хорошенькая, Юля! — говорила Анна Леопольдовна, продолжая обнимать молодую девушку и с любовью в нее вглядываясь. — Как ты хорошо причесалась сегодня, только для кого же? Не такое теперь время: никого не видишь, только один супруг мой, — она презрительно подчеркнула это слово, — на глаза попадается, для него не стоит рядиться. Видишь, я как! С утра вот не одеваюсь…
— Ах, это нехорошо, Анна! — ответила Менгден. — Пойдем, дай я тебя одену.
Она говорила принцессе «ты» и даже при посторонних с трудом преодолевала эту привычку.
— Одеваться? Ни за что! — замахала на нее руками принцесса. — С какой стати я будут одеваться? Так гораздо лучше, удобнее. Разве ты не знаешь, что для меня наказание быть одетой? Тут жмет, там жмет, держись прямо, сиди точно аршин проглотила… Нет, спасибо!.. А что, скажи мне, пожалуйста, написала ты то письмо?
Бледное лицо принцессы при этом вопросе покрылось румянцем.
— Написала, вот, прочти…
Юлиана Менгден осторожно вынула из кармана сложенный лист бумаги и подала его принцессе.
Та с живостью, так мало ей свойственною, схватила эту бумагу, развернула и принялась жадно читать.
По мере того, как она читала, румянец все больше и больше разгорался на щеках ее. Наконец, она окончила чтение, подняла глаза на Юлиану и проговорила:
— Хорошо, хорошо, очень хорошо, это самое я и хотела сказать ему!
— Все же бы лучше сама написала, — с маленькой усмешкой и пожимая плечами, заметила Менгден. — Вот уж я бы ни за что никому не поручила писать такие письма!