книги (рублей 600), собирается поставить памятник (то есть какой-нибудь столбик с бюстом) в Териоках. Мне кажется, что было бы гораздо целесообразнее, если бы почтить память Сапунова изданием альбома его вещей или монографии о нем, да и Сергей Александрович, кажется, уже охладел сейчас к своему плану, но ты все-таки ответь ему что-нибудь на это предложение. Я же окончательно решил издать книгу воспоминаний и статей о Николае Николаевиче и очень прошу тебя в первую очередь приняться за эту работу. Книгу хотелось бы издать к полугодовщине смерти, следовательно, с этим надо спешить» (РГАЛИ. Ф. 232. Оп. 2. № 21. Л. 1).
Семя этого замысла дало всходы лишь в 1916 году. Сборник «Н. Сапунов. Стихи, воспоминания, характеристики», куда вошли и отклики Кузмина на смерть друга: стихотворение и «Воспоминания о Н. Н. Сапунове», — выпустил другой издатель, Н. Н. Карышев. Кузмин, переживший в 1913 году еще и самоубийство любимого им Всеволода Князева (1891–1913), смог вернуться к «жуткому и мистическому» касанию смерти только на следующий год — в просветленном стихотворении:
Храня так весело, так вольно
Закон святого ремесла,
Ты плыл бездумно, плыл безбольно,
Куда судьба тебя несла.
<…>
Сказал: «Я не умею плавать»,
И вот отплыл плохой пловец
Туда, где уж сплетала слава
Тебе лазоревый венец.
В «Воспоминаниях о Н. Н. Сапунове» мотив утопления прирастает фатализмом и таинственностью, которым суждено сохраниться незыблемыми до поэмы (цикла стихов) «Форель разбивает лед», где среди «непрошеных гостей», пришедших к сочинителю «на чай» (и явно связанных с теми, из статьи «Тс-с!.. Подарки к Новому году» (публ. 1924), кто уже навещал поэта в новогоднюю ночь: «Одним словом (брошусь головой в воду), ко мне явились человек двенадцать, один как другой, в одинаковых ливреях, неся одинаковые картонки из гнутых лакированных планшеток с надписями. Пришли, поставили, поклонились и ушли»), — «художник утонувший / топочет каблучком»:
Я думаю, что все знавшие покойного <Н. Н. Сапунова> помнят его веру в приметы, серых лошадей, счастливые дни и числа и т<ому> подобное, так же как и его влечение ко всякого рода гаданиям и предсказаниям. Ему неоднократно было предсказываемо, что он потонет, и он до такой степени верил этому, что даже остерегался переезжать через Неву на пароходике, так что нужно только удивляться действительно какому-то роковому минутному затмению, которое побудило его добровольно, по собственному почину, забыв все страхи, отправиться в ту морскую прогулку так печально и непоправимо оправдавшую предсказания гадалок.
А вообще в облике Сапунова ничто, на первый взгляд, не указывало на его настороженность по отношению к водным пространствам:
Мне (Кузмину. — К. Л., А. Т.) он казался олицетворением, или, вернее, самым характерным образчиком молодых московских художников, группа которых была только что выдвинута С. П. Дягилевым. И громкий московский говор, и особливые словечки, и манера при ходьбе стучать каблуками, татарские скулы и глаза, закрученные кверху усы, эпатажные галстухи, цветные жилеты и жакеты, известное рапэнство и непримиримость в мнениях и суждениях — все это было так непохоже на тех представителей «Мира искусства», которых я знавал в Петрограде, что мне невольно показалось, что вот пришли новые люди.
В том же 1916 году Кузмин напечатал в первом альманахе «Стрелец» повесть «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро», в которой сцена исцеления «бесноватого» Василия Желугина могущественным итальянским путешественником была построена и расписана так, что «литература» уже не опережала «жизнь», выступая провозвестницей трагедии, но брала на себя роль «кривого зеркала» по отношению к трагическому жизненному опыту автора. Подобно тому как в середине 1900-х годов в процессе написания «комедий о святых» были перелицованы три жития из Четьих-Миней в редакции св. Димитрия Ростовского, теперь Кузмин сумел обратить в фарс древний ужас собственных фраз «Неужели это смерть?» и (говоря о «жутком и мистическом») «Как я тонул в Териоках с Сапуновым»:
Больной был бос, в одной рубахе и подштанниках, так что можно было опасаться, что он зашибется, но Калиостро имел свой план.
— Кто я?
— Марс с Марсова поля.
— Поедем кататься.
— А ты меня бить не будешь?
— Не буду.
— То-то, а то ведь я рассержусь.
У графа были заготовлены две лодки. В одну он сел с больным, который не хотел ни за что одеваться и был поверх белья укутан в бараний тулуп, в другой поместились слуги для ожидаемого графом случая. Доехав до середины Невы, Калиостро вдруг схватил бесноватого и хотел бросить его в воду, зная, что неожиданный испуг и купанье проносят пользу при подобных болезнях, но Василий Желугин оказался очень сильным и достаточно сообразительным. Он так крепко вцепился в своего спасителя, что они вместе бухнули в Неву (курсив наш. — К. Л., А. Т.). Калиостро кое-как освободился от цепких рук безумного и выплыл, отдуваясь, а Желугина выловили баграми, посадили в другую лодку и укутали шубой. Гребцы изо всей силы загребли к берегу, где уже собралась целая толпа, глазевшая на странное зрелище.
В повести «Две Ревекки» Кузмин возвращается к подаче читателям гибели на воде как трагедии с таинственной подоплекой: отказ от самоубийства в воде, насколько возможно судить на основании обзора прозы писателя, доступен только мужчине — пусть даже такому непутевому, как Фёдор Николаевич Штоль, он же Федя-Фанфарон в одноименной повести (1914, публ. 1917), попавший на остров Валаам: «День ото дня незаметно моя меланхолия и расстройство увеличивались, так что я серьезно стал подумывать о самоубийстве и выбрал для этого место, где утопиться. Очень красиво: отвесная скала, на ней две сосны, а внизу заливчик маленький, но страшно глубокий. И случилось тут такое обстоятельство, что как я встал ночью, чтобы топиться, то никак не мог этого облюбованного места найти, а в других местах топиться не хотелось. Итак, значит, я это предприятие отложил, а на следующее утро у меня все как рукой сняло, и к тому же я заболел».
Как и травестированный купальщик Желугин в ледяной невской воде, в «Двух Ревекках» тонущая тоже «вцепляется» руками в живого героя, но двойной трагедии не происходит… Как не произошла она при крушении судна «Королева Мод» в рассказе «Измена» (1914, публ. 1915), согласно записи в дневнике героини от 5 июля об измене мужу (Артуру) и спасении с ним: «Эти восемь часов, пока часть пассажиров не слизнуло море, другую же не приняло небольшое угольное судно, подоспевшее на помощь, конечно, ужаснее многих лет каторги, на которую впоследствии был осужден капитан. <…> Протягиваю кому-то руку.