всегда. Садились в темноте уже, и вас, конечно, не заметили… Что это пахнет, мальчик? Что ты там прячешь?»
Тихонин, не вставая, выпрямился, убрал руки с колен и развел их в стороны:
«Пирог… С плотвой и окунем».
«Ну-ка, – сказала с любопытством мать Марии, сняла развернутый пирог с его колен, отщипнула от уголка и отправила отщипанное в рот; вдумчиво распробовала и сказала: – чудесная выпечка. Как будто созданная самой природой», – она разломила пирог надвое, одну половину передала Владлену Васильевичу, другую взялась съесть сама… И съела. Потом ждала, когда Владлен Васильевич покончит со своим куском. И лишь когда, доев, он произнес: «Съедобно», – она спросила строго:
«Кто пёк»?
«Мама, конечно», – ответил ей Тихонин.
«Еще бы, – согласилась мать Марии. – Кто, как не мама? Я могла бы и не спрашивать. Передай ей наше пионерское спасибо. Шутка».
Она уверенно взяла Марию за руку повыше локтя:
«Что стоишь столбом? Встала тут, как памятник самой себе. Ты заслужи его сначала, этот памятник… Потопали домой. Автобус ждать не будем: всем нам следует побольше ходить пешком. Расскажешь по дороге, как тебе это идиотское кино. И попрощайся с мальчиком».
Они уходили втроем по обочине шоссе, и Тихонин глядел им вслед.
Владлен Васильевич остановился, будто споткнулся, и поспешил вернуться к нему торопливой, сумбурной походкой, неловко сдерживая ее, чтобы не побежать… Осторожно похлопал Тихонина по плечу и сказал:
«Ты извини, мне показалось, ты на нее глядел как-то, что ли, криво, без почтения».
«На кого?» – счел нужным уточнить Тихонин.
«На Тамару, маму Маши… Это ты напрасно, это жаль. Ты же ее совсем не знаешь. Ты вот, к примеру, был на ее лекции в четверг, в Доме культуры строителей? Там у нее кружок».
«Я не был и кружка не знаю», – сказал Тихонин.
Владлен Васильевич будто не поверил:
«В четверг? О Маяковском?»
«Не был».
«Да как же так? – был поражен Владлен Васильевич, но тут же и смирился. – Ну хорошо… – Он тяжко вздохнул, как если бы все было очень плохо, и вдруг продекламировал – негромко, с чувством: – Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть. Хорошо сказано?»
«Неплохо», – подтвердил Тихонин вежливо.
«Правильная мысль?»
«Да вроде правильная…»
«А вот и нет! – восторжествовал Владлен Васильевич. – Это мещанская мысль. Так говорит Присыпкин в “Клопе”, а он у Маяковского из всех мещан мещанин. Мещанин во мещанстве, как Тамара шутит… Ты простую мысль не понял, а смотришь криво. Бывайте, мальчик. Вряд ли мы еще увидимся», – и Владлен Васильевич побежал веселой рысью догонять Марию с ее матерью Тамарой.
Он не угадал: Тихонин с ним еще встречался раз-другой.
«Он добрый и веселый; как о чем-то размечтается – не удержать, – говорила о нем Мария. – Хоть бы он забрал меня совсем в свою эту Новопечь».
«Ты погоди, – ревниво прерывал ее Тихонин, – если он едет в этот Новопечь, то не один, а с твоей матерью. Зачем оно тебе? Они же тебя не отпустят».
«Она его бросит. Или он ее. Я ведь одна такая терпеливая, а он ее долго не потерпит. Зато меня возьмет и увезет».
«Как же он сможет?» – спрашивал Тихонин, и Мария отвечала, словно и не замечая, как он страдает:
«План мой такой. Они поженятся, и он меня удочерит. Они быстро разведутся, потому что у нее по-другому не бывает, – и тогда он на правах отца меня с собой увезет».
«Понимаю, – страдал Тихонин. – С матерью тебе плохо, зато с ним хорошо. Понимаю».
Мария неохотно отвечала:
«Мне с ним не скучно, вот только он все время пишет, мечтает на весь мир прославиться. Но это можно пережить».
Тихонин зря страдал. Владлен Васильевич оказался куда менее терпелив, чем надеялась Мария: Тамары он не вынес и исчез, не поженившись. Его побег был так скор, что он забыл забрать свои заветные тетрадки, которые он дал Тихонину прочесть, заклиная их не потерять и никому другому не показывать – две общие тетради, за сорок четыре копейки каждая: одна в обложке из зеленого коленкора, другая коричневая; они сами потерялись через много лет, когда Тихонин забыл думать о Владлене Васильевиче и пропажи даже не заметил… Помышляя о славе, Владлен Васильевич испробовал два способа ее достичь. В зеленой тетради он записывал свои изречения. Это было время, когда крылатые слова и выражения из бессчетных книжек, рубрик и колонок «В мире мудрых мыслей» издавались пушкинскими тиражами и были в самом деле чрезвычайно востребованы, а уж «Афоризмы» Козьмы Пруткова, эта веселая издевка над плебейским глубокомыслием, почитались эталоном житейской мудрости: во всей стране, пожалуй, не нашлось бы человека, который хоть раз в году не произнес бы вполне серьезно: «Необъятного не объять» – или же ни разу не прервал болтливого собеседника: «Заткни фонтан, дай отдохнуть и ему». (Нас поправляют: «…и фонтану». Спасибо!) В мечтах о тиражах Владлен Васильевич заносил в зеленую тетрадку что-то и свое в духе Козьмы Пруткова. Тихонин лишь одно запомнил из тетрадки: «Если тебя замучили запоры – тужься и не жалуйся: запор приучает терпению и усидчивости» – а все прочее забыл. Куда заветнее тетрадки афоризмов была коричневая – Владлен Васильевич записывал в нее поэму, по его собственным словам «новаторскую, острую и непроходимую».
«Мегатонны,
гекатомбы…
Гематомы,
катакомбы…
Дамба…
Домна…
Бомба…
Дым…
Рафаэль.
Лицо Мадонны
С ликом,
Вечно молодым».
Именно так, стихотворной лесенкой, тогда еще не вышедшей из моды, шел и шел поэт к далекой славе, подмечая и бичуя по пути пугающие признаки крушения пугающей мировой цивилизации, – а в конце поэмы, не одной лишь лесенкой и разными размерами звучащей, признавался в своей сокровенной мечте о сельском ручном труде, слегка окрашенной тревогой и строгим отношением к самому себе:
«Нет, моим ямбам
не соврать:
я пашней той дышу.
Пахал и я бы,
Мне бы знать,
Как глубоко вспашу?»
«Он это серьезно? – спросил Тихонин у Марии, прочтя ей вслух эти и другие выразительные строки. – Нет, ты мне скажи, ты его лучше знаешь: он шутит или дразнится?»
Мария не ответила. Она сидела рядом с ним на берегу ручья, впадающего в Озеро, на поваленном бобрами березовом стволе, и не смотрела на Тихонина, как если бы была им недовольна, и даже прятала лицо в тени увядших березовых листьев. Он попытался заглянуть ей в лицо, чтобы понять ее, и заглянул, и понял: ее щека распухла, и на ней, как с ужасом подумалось Тихонину, горел ожог от утюга. Он и спросил:
«Ты обожглась?»
«Ты что, дурак? – Мария с ненавистью посмотрела ему в глаза. – Чем можно так обжечься?.. Нет, я не обожглась. Это она мне по щеке отвесила, со всего размаху, как она умеет».
«За что?»
«Было б за что, вообще убила б», – ответила Мария шуткой, в те времена известной даже детям, тем самым давая понять, что разговор продолжать не намерена, и нечего ей задавать дурацкие вопросы. К счастью, бобер, проплывший мимо, блеснув на миг своей скользкой шерстью, отвлек и взволновал ее до визга, а то бы неизвестно, какую тяжесть в душе унесли Мария и Тихонин с того свидания. После него Тихонин, тем не менее, страдал.
Он день за днем пытался вообразить во всех деталях, как всего лишь за какой-то миг до того, как тяжелая рука Тамары размахнулась для удара по щеке,