и чересчур узкое платье его душило; вызволенный из этого панциря, он тряхнул ушами, потянулся и стал радостно скакать по комнате, ничуть не стыдясь собственного уродства и наслаждаясь вновь обретенной свободой. К нему вернулся аппетит, а отсутствие красоты он возместил нравственными совершенствами. Тазик, истинный сын Парижа, помог нам забыть Тарб и высокие горы, видные из окна; мы выучили французский и сделались, по примеру Тазика, настоящим парижанином.
Не следует думать, будто эта история выдумана нарочно ради того, чтобы повеселить читателя. Все сказанное — чистая правда; отсюда нетрудно сделать вывод, что продавцы собак времен нашего детства не хуже лошадиных барышников умели приукрашивать свой товар и обманывать покупателей.
После смерти Тазика мы обратили свою любовь на кошек как животных более оседлых и привязанных к дому. Мы не станем здесь вдаваться в подробности. Кошачьи династии, не уступающие в многочисленности династиям египетских фараонов, сменяли друг друга под нашей крышей; несчастные случаи, бегства и смерти уносили их одну за другой. Все они были любимы, обо всех мы горевали. Но жизнь соткана из забвений, и память о котах истончается так же, как и память о людях.
Как грустно, что срок жизни этих смиренных друзей, этих меньших братьев настолько короче, чем у их хозяев.
Коротко помянув старую серую кошку, которая брала нашу сторону против наших родителей и кусала за ноги матушку, когда та бранила нас или собиралась наказать, перейдем к Хильдебранту, коту романтической эпохи. В этом имени очевидно желание оспорить Буало, которого мы в ту пору недолюбливали и с которым позже примирились. У него сказано:
Поистине смешон безграмотный талант, Кому героев всех милее Хильдебрант[16].
Нам казалось, что не требуется большой безграмотности для того, чтобы сделать героем поэмы человека никому не известного. Вдобавок имя Хильдебрант казалось нам очень длинноволосым, очень меровингским[17], в высшей степени средневековым и готическим и несравненно более привлекательным, чем Агамемнон, Ахилл, Идоменей, Одиссей или имя любого другого древнего грека. Таковы были тогдашние нравы, во всяком случае среди юношества, ибо никогда еще ненависть к парикам, к гидре вроде той, что изображена Каульбахом на внешних стенах Мюнхенской пинакотеки[18], не вздымала волосы на головах столь длинногривых; что же касается париков-классиков, они наверняка нарекали своих котов Гекторами, Аяксами или Патроклами. Хильдебрант был великолепный беспородный кот; его короткая рыжеватая шерсть с черными полосками напоминала панталоны Сальтабадиля в пьесе «Король забавляется»[19]. Огромные зеленые глаза миндалевидной формы и полосатая бархатная шкурка придавали ему сходство с тигром, которое нам очень нравилось; коты — это тигры для бедных, как написали мы когда-то[20]. Хильдебрант удостоился чести быть увековеченным в наших стихах — сочиненных опять-таки ради того, чтобы поспорить с Буало:
Затем я опишу творение Рембрандта, Что мне так по душе; поглажу Хильдебранта. Кот рядышком со мной, как водится, сидит И на меня с большой тревогою глядит, Когда, чтобы рассказ мой сделался понятным, Я в воздухе черчу и линии, и пятна[21].
Хильдебрант служит прекрасной рифмой для Рембрандта в этом стихотворении — своего рода романтическом исповедании веры, адресованном другу, которого теперь уже нет в живых и который в ту пору не меньше нас восхищался стихами Виктора Гюго, Сент-Бёва и Альфреда де Мюссе.
Подобно Дону Руй Гомесу, который, испытывая терпение Дона Карлоса, перечисляет ему своих предков, начиная с Дона Сильвия, «что был три раза консул в Риме», мы вынуждены сказать о наших котах: «Но я иду к другим, и лучшим»[22] и перейти к Госпоже Теофиль, рыжей кошке с белой грудкой, розовым носом и голубыми глазами, прозванной так за то, что она жила с нами в близости поистине супружеской, спала у нас в ногах, грезила на ручке нашего кресла, когда мы работали за письменным столом, сопровождала нас в прогулках по саду, составляла нам компанию во время трапез, а порой и перехватывала еду на ее пути от тарелки к нашему рту.
Как-то раз один из наших друзей, вынужденный на несколько дней оставить Париж, доверил нам на это время своего попугая. Попугай, очутившись в новой обстановке, взобрался на самую верхушку насеста и ошалело таращил из-под белых век глаза, похожие на шляпки обойных гвоздей. Госпожа Теофиль никогда не видела попугая, и этот невиданный зверь, естественно, ее удивил. Застыв, точно обвитая лентами мумия египетской кошки, она в глубокой задумчивости смотрела на птицу и пыталась припомнить все познания из естественной истории, какие почерпнула на крышах, во дворе и в саду. В ее переливчатых зрачках тенью пробегали мысли, сводившиеся, как мы понимали, к следующему: «Сомнений нет, это зеленый цыпленок».
Придя к такому заключению, кошка спрыгнула со стола, служившего ей наблюдательным пунктом, и, затаившись в углу комнаты, припала к полу, выставила вперед лапы, опустила голову и напрягла спину, как черная пантера на картине Жерома, караулящая газелей у водопоя[23].
Попугай следил за передвижениями кошки с лихорадочной тревогой; он топорщил перья, гремел цепочкой, махал лапкой с растопыренными пальцами и стучал клювом по краю кормушки. Инстинкт подсказывал ему, что перед ним враг, замышляющий недоброе.
Кошка меж тем не сводила с попугая глаз, и в ее завораживающем взгляде пернатый читал ясный и недвусмысленный итог: «Хоть этот цыпленок и зеленый, он наверняка хорош на вкус».
Мы наблюдали за этой сценой с неослабевающим интересом, готовые вмешаться при необходимости.
Госпожа Теофиль потихоньку приближалась: ее розовые ноздри трепетали, она сощурила глаза и то втягивала, то выпускала острые когти. По хребту ее пробегала дрожь; она напоминала гурмана, которого ждет на столе пулярка с трюфелями. Предвкушение сочного и редкостного ужина возбуждало ее чувственность.
Вдруг она выгнула спину дугой, рванулась вверх и мягко опустилась прямо на насест. При виде опасности попугай низким, серьезным и глубоким голосом, достойным г-на Жозефа Прюдома[24], вскричал: «Жако, ты завтракал?»
Госпожа Теофиль с невыразимым ужасом отпрянула. Звук