прочим, этот иронический эффект усиливается, особенно для современного читателя, тем, что все повествование Готье о его собственных домашних животных ведется от первого лица множественного числа; когда Готье пишет, например: «Как-то раз один из наших друзей, вынужденный на несколько дней оставить Париж, доверил нам на это время своего попугая», речь идет не о друге всей семьи и не о том, что попугая доверили Готье и его родным. «Мы» — это всегда сам Готье. Эта форма унаследована от журналистики: в XIX веке в театральных или художественных рецензиях многие журналисты, в том числе и Готье, часто писали «мы считаем» или «с нашей точки зрения», но в статьях и у Готье, и у его современников это «мы» чередуется с «я». Напротив, в «Домашнем зверинце» повествование от первого лица множественного числа выдержано последовательно, с начала до конца, и я сохранила эту особенность в переводе.
В конце уже цитированного фрагмента из «Изящных искусств в Европе» Готье писал:
Франциск Ассизский называл ласточек своими сестрами, и это дружеское именование навлекло на него обвинения в сумасшествии, несмотря на его святость; а между тем он был прав: разве животные не смиренные братья человека, не его друзья низшего порядка, так же, как и он, созданные Господом и с трогательной кротостью идущие тем путем, какой был им заповедан при сотворении мира? Бить животных — деяние безбожное и варварское; это все равно что бить ребенка. Люди темного Средневековья едва ли не боялись животных, ибо их глаза, полные немых вопросов и смутных мыслей, казались им освещенными демонической злобой; в Средние века их порой обвиняли в колдовстве и сжигали их так же, как сжигали людей. Одним из славных завоеваний цивилизации будет улучшение участи животных и избавление их от любых мучений[7].
Кошки, собаки и лошади, которым повезло принадлежать Теофилю Готье, были избавлены от мучений — во всяком случае, от тех, какие причиняют животным люди. О своих двух пони, Джейн и Белянке, Готье пишет: «Как все животные, которых хозяева любят и холят, Джейн и Белянка очень скоро сделались совершенно ручными». Главное слово здесь — «любят».
* * *
А может быть, права все-таки Поль Петитье и пес Замор не репетировал по ночам польку и жигу, а кошка Эпонина не сидела за столом перед собственным прибором, хотя и без ножа и вилки? Да, наверное, в «Домашнем зверинце» не обошлось без преувеличений, но как хочется верить, что все рассказанное в книге — чистая правда!
Перевод выполнен по изд.: Gautier Т. Ménagerie intime. Paris, 1869.
Вера Мильчина, ведущий научный сотрудник ИВГИ РГГУ и ШАГИ РАНХиГС
I
Старые времена
Нас не раз изображали в карикатурном виде: одет в турецкое платье, полулежит на подушках в окружении кошек, а те бесцеремонно усаживаются хозяину на плечи и даже на голову[8]. Карикатура всегда преувеличивает, но говорит правду; мы должны признаться, что издавна питаем ко всем животным вообще, а к котам и кошкам в особенности, нежные чувства, достойные брамина[9] или старой девы. Великий Байрон возил с собой целый зверинец и начертал на могиле своего верного ньюфаундленда Боцмана в парке Ньюстедского аббатства стихотворную эпитафию собственного сочинения[10]. Но нас не обвинишь в подражании великому поэту, ведь наше пристрастие дало себя знать в ту пору, когда мы еще не выучились читать.
Поскольку один остроумный человек готовит сейчас к печати «Историю животных от литературы»[11], мы взялись за эти заметки с тем, чтобы он мог почерпнуть из них точные сведения о животных в нашей жизни.
Самое давнее наше воспоминание на эту тему относится ко времени нашего переезда из Тарба в Париж[12]. В ту пору нам было три года, что делает весьма сомнительным утверждение господ де Мирекура и Вапро, сообщающих, будто мы получили «довольно посредственное образование» в родном городе[13]. В столице нас охватила ностальгия, неожиданная для ребенка. Говорили мы только на гасконском наречии, а тех, кто изъяснялся по-французски, не считали «своими». Посреди ночи мы просыпались и спрашивали, когда же нас наконец отвезут назад в Гасконь.
Никакие сласти нас не пленяли, никакие игрушки не забавляли. Ни барабаны, ни трубы не могли развеять нашу печаль. В числе неодушевленных предметов и живых существ, по которым мы тосковали, был пес по имени Тазик[14]. Разлука с ним была так тяжела, что однажды утром, выбросив в окошко наших оловянных солдатиков, нашу немецкую деревню с разноцветными домиками и нашу ярко-красную скрипку, мы собрались последовать за ними, чтобы как можно скорее воссоединиться с Тарбом, гасконцами и Тазиком. Нас вовремя ухватили за край курточки, и тут наша нянька Жозефина придумала сказать, что Тазик тоже соскучился и нынче вечером приедет к нам в дилижансе. Дети принимают на веру самые неправдоподобные вымыслы с величайшим простодушием. Для них нет ничего невозможного; главное — не обманывать их ожиданий, ведь они все равно ни за что не откажутся от своей навязчивой идеи. Каждые пятнадцать минут мы спрашивали, не приехал ли уже Тазик. Чтобы нас успокоить, Жозефина купила на Новом мосту собачку, которая слегка походила на пса из Тарба[15]. Мы не сразу ее признали, но нам сказали, что путешествие очень сильно меняет собак. Это объяснение нас удовлетворило, и собачка с Нового моста водворилась у нас на правах подлинного Тазика. Пес этот был очень ласковый, очень милый, очень добрый. Он лизал нам щеки и не брезговал дотянуться языком до хлеба с маслом, который подавали нам на полдник. Мы жили с ним душа в душу. Однако мало-помалу лже-Тазик сделался печален, неловок, малоподвижен. Он свертывался клубком с большим трудом, утратил всю свою веселость и игривость, тяжело дышал и ничего не ел. Однажды, гладя его, мы нащупали на его сильно вздутом животе шов. Мы позвали няньку. Она пришла, вооружилась ножницами, разрезала нитку, и Тазик, освобожденный от каракулевого пальто, в которое втиснули его торговцы с Нового моста, чтобы выдать за пуделя, предстал перед нами во всем своем жалком дворовом уродстве. Он растолстел,