А когда повзрослела, все время хотелось – не устану повторять, – чтобы люди не думали, будто я прикрываюсь его великой тенью. Поэтому он для меня всегда Владимир Михайлович и мой сын сейчас говорит не прадед, а Владимир Михайлович. А другие родственники гораздо свободнее себя чувствуют с определением родства. Но это уже более позднее понимание, а тогда он был для меня не Владимир Михайлович, а пожилой, приятный человек, близко связанный с нашей семьей. Причем у него есть право сесть во главе стола, где обычно сидел мой отец, что меня немножко удивило. Потому что места за столом у нас были строго расписаны – разумеется, без табличек, мы знали, кто из членов семьи где сидит. А тут, пожалуйста: приходит человек и папа как должное уступает ему свое почетное место.
Где вы жили в то время?
В центре города, на Греческом проспекте. Если точнее: Греческий, 12, квартира 33 – тот же номер, как здесь у меня на Кронверкской. Жили на первом этаже, довольно высоком, в отдельной четырехкомнатной квартире. Одна из комнат выходила во двор. Папа узнал, что у дворников очень плохо с жильем, что они обитают в тесноте с множеством детей, и совершенно добровольно отрезал от нас эту комнату. У нас стену сделали сплошной, а дворникам, наоборот, прорубили дверь, у них появилась дополнительная комната. И когда начались обыски и аресты, именно дети дворников бегали вокруг нас, складывали пальцы решеткой и кричали: «Ваш отец будет там»; «Вашу золотую мебель (она была просто позолоченная), посуду – всё отберут». Приходя домой, мы с моим братом Андреем спрашивали, правда ли это, и родители нас успокаивали.
Такая была классовая ненависть? Вашу семью считали богатой?
Да. Особенно не могли простить того, что отец отдал комнату. Странно, что доброе дело развязало эту классовую, хотя и на детском уровне, войну.
Как ваша мать отнеслась к тому, что отец отдал комнату?
Не помню ее реакции. Не думаю, что прямо одобрила… В этой комнате жила бонна, немка, которая с очень раннего возраста учила нас немецкому языку. Собственно, учить-то не было необходимости, она почти не владела русским и говорила по-немецки. Соответственно, мы с братом пытались с ней общаться и тоже заговорили по-немецки. Потом бонна ушла от нас, о чем мы с Андреем не сильно жалели.
Вы – Бехтеревы. Был ли в доме культ вашего деда?
Наверное, был. Вот даже по тому, что ему уступили главное место за столом. И по тому, как говорили о Владимире Михайловиче, я чувствовала, что это большая величина. Очень хорошо помню день его смерти. У нас наряжали елку – причем наряжали в глубине комнаты, чтобы, не дай бог, с улицы ее не увидели. На дворе был довольно сложный двадцать седьмой год. И когда папа зажег три свечки над головой игрушечного Деда Мороза, стоявшего под елкой, он позвал маму: «Зиночка, Зиночка, посмотри, как удивительно Дед Мороз похож на отца!» Буквально вскоре, около девяти вечера зазвонил телефон, и сказали, что Владимир Михайлович умер. Впоследствии чего я только не читала о его кончине, сообщалось, что он умер вовсе не двадцать четвертого, а двадцать пятого, то есть в Рождество. Запутались, по-моему, даже те, кто сами это знали, не с чужих слов. Но я не могла перепутать, потому что видела и помнила: елку наряжали в сочельник.
Я проверю, лампочка на диктофоне горит?
Она все время горит.
Нет, пока я сейчас говорил, она погасла.
Вас не хочет слушать.
Сменю батарейки…
Повзрослев, вы узнали, что дед – великий ученый. Был он для вас ориентиром? Может, родители ставили его в пример, призывали быть достойной его?
Ничего подобного не было. Зато, когда мы с Андреем плохо себя вели, нас пугали полушутя-полусерьезно: «Отдадим в детский дом». Куда мы и попали в итоге. Вот с тех пор с такими вещами не шучу. Никакого подражания ни деду, ни отцу, который был очень талантливый, от нас не требовали. Допускали учение в школе бездумное. Я до детского дома практически ни одного учебника в руки не брала. Слушала, что на уроках говорят, и только. Как правило, опаздывала к первому сентября. Не по своей вине. Просто мы где-нибудь отдыхали, возвращались позже. Да и не считалось так уж необходимым приходить к первому сентября, как сейчас. Но было немножко жалко пропускать момент, когда девочки и мальчики (школа была смешанная) становятся в пары, определяется, кто с кем сидит за партой, начинают складываться отношения в классе.
Я оказывалась либо одна за партой, либо с кем-то из опоздавших, кого не знала, кто был чужой в этой школе. Это была школа номер два на Греческом проспекте, бывшее Второе реальное училище. Она сохранила свой номер, хотя рядом были 155-я, 159-я. Школа располагалась напротив садика «Прудки», который был угловым, выходил на Некрасова и на Греческий. Хорошее, добротное здание, оно и строилось под школу. Очень большие рекреации, где мы ходили на переменах по кругу парами, большой зал для представлений и праздников. Позже, в сиротской жизни, мне было трудно привыкать к тому, что школой может быть почти любое здание.
Вас кто-то отводил в школу?
Первое время – мама или домработница. В дальнейшем уже сама ходила.
А с братом вместе?
Не помню, чтобы мы с ним вместе ходили, хотя учились в одной школе. Андрей был на год меня младше. Но в войну «обогнал» меня – пошел добровольцем на фронт, прибавив себе три года. Он был рослый… И дальше у нас в биографиях и анкетах была путаница, которую так никто никогда и не заметил. Андрей писал, что у него есть младшая сестра, а я – что у меня младший брат.
В семье были такие понятия, как папина дочка или мамин сын?
Были.
Расскажите, кто был чей и почему.
До рождения младшей сестренки я была абсолютно папина дочка. Он всюду меня таскал с собой. Например, на выставку собак. Но когда папа единственный раз в жизни привел в дом собаку, мы с Андреем его подвели. Это был уже почти взрослый, удивительно красивый коричневый сеттер. Он с нами играл, а мы решили, что он на нас нападает, испугались, не выдержали его энергии. Нас с ним оставили и не объяснили, что собака такая и должна быть, что сколько-то надо перетерпеть, чтобы привыкнуть. Мы и на спинки кроватей и чуть не на шкафы забирались, от нее подальше. Потому что она норовила встать на задние лапы, положить передние