символических предметов: железная общажная кровать с провисшей сеткой, пара колченогих стульев (на одном – томик Достоевского из школьной библиотеки), стол, а на столе – стопка учебников и раскрытый недорогой ноутбук с вертящейся экранной заставкой:
ÜBERMENSСH
За сценой послышались шаги. Это явился главный герой. В руке он держал чугунную сковородку на ручке. На сковородке что-то шкворчало.
Помедлив как бы в нерешительности, Раскольников опустился на скрипучую койку. Поставил сковородку на стул – или на книжку вместо подставки. Вооружился вилкой и некоторое время молча поедал картошку со шкварками, даже не поднимая глаз.
Съев ровно половину, Раскольников остановился.
– Выступление и показание, – объявил он невнятно, с трудом прожевал и проглотил. – Достойные песни на волне Достоевский Эф. Эм.
Где-то за сценой негромко заиграла музыка:
ты еще жива, моя старушка…
Я нахмурился. В это время ступени проскрипели снова, и на сцену вступил рыжий увалень Разумухин.
– Экая морская каюта, – закричал он, входя, – всегда лбом стукаюсь; тоже ведь квартирой называется!
Огласив эту ахинею, он утих и мирно присел на койку. Тогда Раскольников придвинул к нему сковородку с картошкой. Разумухин принялся за еду.
Тянулись минуты. Наконец гость оставил вилку, вздохнул и повернулся к хозяину:
– Вопрос не терпит отлагательств.
Он поднялся и без разрешения присел к столу. Тронул touchpad ноутбука, и заставка пропала. Вместо нее на экране появился портрет старухи-процентщицы. Так могла бы выглядеть Гермиона Грэйнджер на голливудской пенсии. Портрет тоже вращался в трех плоскостях, демонстрируя время от времени чепец на затылке, крысиную косичку и шею в фотошопных бриллиантах.
– Вот это любопытно, – оценил Раскольников.
– По мне ведь как хочешь, – книжным голосом отозвался Разумухин. – Так берешь или нет?
Я только головой покачал. Подумаешь, секрет Полишинеля: наш добрый друг Родион Раскольников был мальчиком по вызову, а его приятель – банальным сутенером. Я потянулся к бутылке, свертел пробку, налил (и краем глаза заметил, как ты взглянул на меня – тоже краем глаза – и тоже улыбнулся).
Дальнейшее запомнилось отдельными картинами. Среди прочих была и такая: Раскольников долго выбирал себе топор, взвешивал в руке один за другим – у одного топорище было длинным и тонким, у другого – толстым, но коротким, третий зачем-то был выкрашен в черный цвет. Я уже начал уставать от этого фарса, когда наконец, заткнув за пояс подходящее орудие, герой отправился на вызов.
Старуха-процентщица напоминала подтянутую во всех местах business-woman, родом из эпохи первоначального накопления (симпатичную Машку-Гермиону удалось изуродовать до неузнаваемости). Алена Ивановна встретила Раскольникова на пороге и впилась в его губы страстным поцелуем; через старухино плечо юный жиголо бросал в публику загадочные взгляды. Теперь за сценой пела старая советская пластинка:
лаванда-а,
гор-рная лаванда…
Под эту мелодию Раскольников овладел старухой прямо на полу. Раскинув тонкие ножки, банкирша в ритме поганого танго изгибалась и постанывала. Когда же над ее головой взлетел символический, но все же немалых размеров топор, старуха завизжала и стала биться в судорогах, по-прежнему сжимая любовника в объятьях. «Вжик, вжик», – скрежетал диск: кто-то неумелый пытался играть на виниле. Наверно, рыжий Рон, подумал я. Кто же еще.
Как вдруг что-то пошло не так. В зале стало весело. С дальних стульев откровенно заржали. Раскрасневшаяся Гермиона сорвала старухин парик и уселась на полу, поправляя лифчик. А ты как ни в чем не бывало хлопал глазами. И даже не пытался скрывать свои оттопыренные штаны, т-твою мать. Ты еще гордо поглядывал на меня, сволочь!
– Ну, хватит, – громко сказал я.
Поднялся и вышел. На выходе заляпался о крашеную дверь.
Мне было и смешно, и противно. Гребаный молокосос, думал я. Льстивая хитрая скотина. Да пропади ты пропадом вместе со своим идиотским театром, талантливый мистер Меньшиков. Ты хочешь работать со мной? Хочешь стать крутым? Так вот что я скажу тебе. Меня еще никто и никогда не разводил втемную. Хотя многие пытались. Еще никогда и никому я не позволял себя использовать. И ты, сука, не станешь первым.
За спиной раздался грохот шагов, размноженный эхом. Ты не сбежал, а рухнул вниз по лестнице, перелетая через три ступеньки. И нагнал меня.
– Прости, – сказал ты мне в ухо. Схватил за рукав и повторил: – Прости пожалуйста.
Зубы у тебя были белые. Я сжал кулак.
– Что. Ты. Этим. Хочешь. Сказать? – спросил я раздельно, очень ясно представляя, как выбиваю тебе зубы – один за другим.
– Прости, – повторил ты.
Мы были одного роста, но я стоял двумя ступеньками выше. Твое лицо пошло красными пятнами. Волосы растрепались. Я втянул носом воздух: от тебя пахло жареной картошкой и еще чем-то острым.
– Я хотел тебе показать… – начал ты жалобно. – Просто хотел доказать, что я могу всё. Чтобы только ты заметил. Понимаешь?
– Чтобы я заметил – что? Твой член в штанах? Ошибся адресом.
– Нет… это случайно… нет. Я хотел, чтобы ты знал: я не боюсь ничего. Хочешь, убью кого скажешь. Хочешь, умру. Мне наплевать на всех. Я хочу, чтоб ты знал.
– Ты переигрываешь, – сказал я.
Одним движением ты перескочил заляпанные краской перила и остался стоять на самом краю пролета. Ты продолжал переигрывать. Здесь было не так уж высоко. Ты это понял, когда я усмехнулся. Но ты упрямо сказал:
– Возьми меня с собой. А то я ведь и повыше поднимусь.
– Слушай, – сказал я тогда. – У тебя родители есть?
– Мама. В Костомукше.
– Она за тебя платит?
– Я на бесплатном.
– Удивительно. Ты совсем не умеешь играть.
– А я и не хочу у них учиться.
– Вот бы это слышал ваш проректор по учебной работе. Прямо сейчас.
– Никто сюда не придет. Здесь ремонт. Мы ключ на охране попросили.
Где-то высоко хлопнула дверь. Я поднял голову: рыжий Макс глядел на нас сверху с недоумением, переходившим в отчаяние. В такой дурацкой ситуации я давно не оказывался – с тех пор, как… ну, в общем, с тех же девятнадцати.
А тебе все было пофигу.
– Макс, – окликнул ты своего друга. – Я не смогу закончить. Я ногу подвернул.
Глупый Рон шмыгнул носом. Отступил, ни говоря ни слова, и скрылся из виду.
И тогда ты просто перелез обратно. И встал рядом.
– Я хочу учиться у тебя, – сказал ты тихо.
Вот дерьмо. Ты и вправду ничего не боялся. И уж точно не боялся моралиста внутри меня. Взрослого. Тридцатишестилетнего.
Я не знал, что ответить. А пока я не знал, ты облизнулся и проговорил, загадочно улыбаясь:
– А еще… Только ты