торчат во все стороны. Густые брови, тяжелая борода как попало обрамляет темный красный рот, похожий на влагалище. Поэт близоруко прищурился. А он вроде сильный, крепко сбитый, как солдат, несмотря на болезненный облик. Словно павший легионер из Неаполитанской терции[13] явился сыграть в последний раз в ракетку, чтобы бог знает что доказать живым. «Он всегда такой испитой или только с похмелья?» — спросил он у герцога. «Кто?» — «Художник». — «Не знаю, я больше к секунданту присматривался; взгляни-ка». Тот сидел в одиночестве на галерее и сверлил корт тревожно пристальным взглядом. «И на что мне тут глядеть?» — «Он знаменитый математик». — «Что с того?» — «А то, что он не дурак; он, сучий сын, что-то рассчитывает: для него корт все равно что бильярдный стол». Поэт набрал слюны и пожал плечами. Харкнул. «Пойдем».
Поднял мяч и вопросительно проорал: Tenez? Вурдалак глянул на него, будто с другого берега реки мертвых, и без улыбки кивнул. Сдул волосы с левого глаза. Лоб у него блестел, но не от пота, а от жира. Уже на линии подачи испанец понял, что противник все-таки получает указания от своего секунданта: математик изображал последовательности чисел пальцами, указывая то вверх, то вниз, то на себя. Движением ракетки он обратил внимание собственного помощника на эти пассы. Герцог нервно сжал челюсти. Поэт отбил мяч от линии, запустил в воздух: Тenez!
Подача вышла посредственной, а ответный удар — бешеным. Художник выхватил мяч из воздуха и с звериной силой впечатал прямо в лицо поэту. Тот пытался закрыться, но основательно получил между шеей и щекой. Quindici-Amore![14] — педантично прокричал математик резким, как у рыночного торговца, голосом, но без намека на злорадство.
Поэт ссутулился в ожидании, пока пройдет боль. Поднял голову медленно, чтобы не кружилась, потер щеку и в недоумении уставился на соперника: никогда в жизни он не видел ничего подобного. Художник сложил ладони на ручке ракетки, словно в молитве. Так он просил прощения и соглашался с потерей очка из-за неджентльменского поведения. Герцог изобразил удивление на своем безбровом лице. Поэт с силой надавил на висок средним и большим пальцем, подобрал мяч и, не растирая больше щеку, вернулся на линию. По тому, как серьезно, глубоко дыша, он готовил новую подачу, герцог понял: он в замешательстве. А еще плюет на мяч почти в открытую, как не принято в подобных играх. Но никто вроде бы не возражает.
Tenez! Мяч ударился о край карниза, почти у самой веревки. Отскочил он неудачно, поскольку был мокрый от слюны. Ломбардец даже не удосужился отправиться за ним, хотя явно мог взять. Дождался, когда мяч остановится, поднял и вытер о панталоны, молчаливо уличая испанца в жульничестве. Это возымело действие: одно дело — по-мужски утратить рыцарскую галантность в порыве ярости, и совсем другое — потихоньку схитрить, как какая-нибудь монашка. Поэт стал сам себе противен. Герцог не засчитал очко. «Повторяем подачу», — сказал он.
Стукнул мячом об землю, послал в полет. Tenez! Художник принял мяч с потолка, замахнулся от плеча на триста шестьдесят градусов и вколотил мяч в ракетку, будто гвоздь в запястье Христу. Мяч опять отправился в лицо поэту. Пришелся по макушке — тот успел нагнуться. Trenta-Amore![15] — выкрикнул математик.
Испанец выпрямился со слезами на глазах, потирая голову. Наклонился за мячом — замутило. Присел на корточки, потрогал затылок. Он не желал даже взглянуть в сторону галереи: еще напорешься на ухмылку кого-нибудь из этих чурбанов, которые приперлись с противником и теперь скачут у него за спиной. «Это еще что? — спокойно осведомился герцог, пока поэт выпрямлялся. — Ты ведешь, старик, продолжай в том же духе». — «Что мне делать?» — «Ничего, подавай дальше, и твоя победа станет твоей местью».
Tenez! Мяч развернулся удобным для художника образом: дважды ударился о потолок галереи и, как перышко, спланировал в центр корта. Чтобы тут же камнем врезаться поэту прямиком в яйца. Тот и не углядел мяча. Рухнул как подкошенный. Откуда-то из поплывшего перед глазами мира услышал крик математика: Amore, amore, amore; vittoria rabiosa per il spagnolo[16].
Когда он смог поднять голову, то увидел, что даже герцог трясется от хохота. Что уж говорить о сопернике, апостоле Матфее, математике и прочих бездельниках! Они хватались за животики и гоготали до слез.
Душа
Французский энциклопедист Франсуа де Гарсо, автор нескольких руководств по изготовлению предметов культа, париков, нижнего белья, а также спортивных снарядов — «тривиального ремесла», как он сам это определяет во втором издании своего «Искусства изготовления ракеток», — еще в 1767 году признавал существование двух видов мячей: собственно мячей, сделанных из грубой шерсти и ниток и обшитых белой тканью, и «éteufs»[17] — которые в испанском языке чуть ли не до середины XVII века носили название «pellas», то бишь «катыши», — набиваемых сгустками жира, мукой и волосом.
Катыши покрывались бараньей кожей, сшитой квадратиками, и напоминали наши бейсбольные мячи швами наружу. Тканевые мячики использовались только на крытых площадках с дощатым или плиточным полом и имели обыкновение разлезаться после трех-четырех встреч, а вот катыши могли годами не терять силу удара и летучесть, ибо были созданы, чтобы отскакивать от мощеных галерей и потолков клуатров, а также от застывшей глины площадей, где в теннис играли на деньги.
В 1930-х годах команда реставраторов, обновлявшая потолки главного зала Вестминстерского дворца, обнаружила между балками два катыша, относящихся, вне сомнения, к XVI веку. Выглядели они как новенькие. Генетический анализ волос из этих катышей не выявил никакой связи с семейством Болейн. Что неудивительно: Генриха VIII можно обвинить во многих ужасающих грехах, но только не в отсутствии вкуса. Известно, что он ни разу не покупал и не принимал в дар катышей, начиненных волосами одной из своих покойных супруг.
В написанном в пору Просвещения руководстве Франсуа де Гарсо уже не говорится, как делать мячи из человеческих волос. Возможно, автор не знал, что во времена Ренессанса и барокко этот материал был самым что ни на есть расхожим на открытых площадках, где на исход теннисных матчей принимали ставки. И непохоже, чтобы Гарсо, человек практичный и сосредоточенный на педагогических аспектах, был любителем литературы: в комедии «Много шума из ничего» закоренелый холостяк Бенедикт столь волосат, что бороды его, по Шекспиру, хватило на несколько теннисных мячей.
Исследования, произведенные над катышами с вестминстерских балок, а также некоторые подсказки, которые можно извлечь даже при беглом прочтении многословного «Трактата об