Маркел всегда просил у меня этот листок и долго разглядывал его, держа как живого теплого птенца.
Однажды я сказал ему, что рисунки так не смотрят: их нужно отодвигать от глаз на некоторое расстояние, чтобы одним взглядом можно было схватить весь рисунок. Он послушался, но потом опять стал смотреть их так, как раньше, держа в полусогнутой руке, как птенца.
В отместку я заставлял Маркела позировать, и он безропотно сидел на пороге дома в Ягодном, пока я рисовал сорванную дверь, выбитые стекла в рамах окон и заросшую густой травой завалинку.
Брошенные мертвые дома не угнетают меня, нет. В конце концов так получилось, что люди покинули поселок и уехали жить и работать в другие места. Но эти люди оставляли здесь что-то и иногда, наверное, слишком много, уезжали отсюда, оборачивались с борта судна и плакали. Какое там, я не сентиментален! Просто все так и было, и я в этом уверен; и нечего делать вид, что я скорблю и меня все это угнетает.
Но дело в том, что все, что они тут оставили, время победило. Вряд ли кто-нибудь сюда вернулся, чтобы поклониться дорогой могилке, слишком непросто сюда добраться.
А время, прущее из земли сытой зеленью, все человеческие следы, пороги, завалинки, привязанности, постоянство, любовь и ненависть, добро и зло загладило, затерло.
Нет, слишком уж глубокомысленно.
Просто: был человек, и было его место. Не стало человека, и место забывает о нем.
Коряк был частью этой природы; может, и он забыл?
Вот он сидит и рассматривает мои рисунки. Он не стар еще, я знаю, но эти желтые белки глаз, испорченные прокуренные зубы, темная редкая щетина… На спутанных, месяцы не мытых волосах укрепилась жалкая кепчонка с большим козырьком и иероглифами на правой стороне, такие иногда выбрасывает море на восточном берегу, у нас на маяке их называют «привет из Японии». Зачуханная армейская роба, дырявые сапоги…
— Сколько тебе лет, Маркел?
Маркел исподлобья взглянул на меня, неторопливо достал сигарету, вставил ее в мундштук, прикурил от тлеющей веточки.
— Скоро тридцать шесть, однако.
Он жил на острове двенадцать лет, с тех пор, как приехал из Ивашки. Он здесь родился, в землянке за первой лагуной; наверное, поэтому вернулся. Где-то здесь были похоронены его дети, где-то здесь утонула жена. Теперь он остался один и доживал свой срок у сгнивших корней своих. И был обречен на забвение, так же, как юкольник здесь, на берегу, и тот дом в Ягодном.
Жил он тем, что сдавал весной госпромхозу добытую за зиму пушнину, а в обмен закупал продукты, табак, водку. Летом он не хотел работать на госпромхоз, собирать ягоды и грибы, — собирал их для себя. Он ловил рыбу в устье Гнунваям, вялил юколу для собак и приторговывал икрой с геологами и прочим сезонным людом. Продуктов, табака и водки ему хватало до весны, а потом он сдавал пушнину, и ее принимали, потому что в госпромхозе он числился промысловиком. А в обмен закупал продукты, табак и водку. Это был тоскливый неизбывный круг.
— Да не держи ты так рисунки, Маркел. Сколько тебе говорить.
Маркел поднял голову, и в косых щелках на его лице я увидел глаза, похожие на глаза одичавшей собаки.
2
Да, где-то здесь ходит медведица с медвежонком. Эти следы — большого медведя и маленького — я видел здесь же и в прошлом году. Особенно много их было на речном песке у самого устья речушки, которую на маяке называют Северной.
На острове раньше не было медведей, а те, следы которых были на речном песке, пришли с Камчатки зимой, по льдам пролива. Медведи начали размножаться, и сколько их теперь на острове, никто не знал. На Северной было по меньшей мере двое, мать и детеныш, и их следы я видел. Наверное, в долине Северной они облюбовали себе базу, ловили в устье рыбу и собирали на склонах ягоду.
Речка стекала в море с тундрового куска между хребтом и проливом и образовывала в среднем течении живописную долину. А у самого устья начиналась первая вершина Карагинского хребта. На эту вершину сначала шел крутой подъем, по краю высокого берегового обрыва, потом пологий склон, поросший низким кедрачом и усыпанный брусничными и голубичными лужайками, а потом опять крутой. Здесь, начинаясь от невысокого каменного рога, засиженного чайками и вороньем, шел сначала вниз, потом вверх, изгибаясь дугой, узенький каменный нож. Он был опасно узким, этот каменный нож, и по нему без надобности не рискнула бы пройти и лиса.
В прошлом году не прошел и я.
Сначала я поднимался по крутой тропе над береговым обрывом, цеплялся за крепкие пружинящие ветки ольховника, а внизу, чуть слышный, грохотал прибой. Потом я шел по пологому склону, каждые двадцать метров давались мне с трудом — я падал на голубику и щипал сладко-кислые ягоды. Вставал и шел очередные сорок метров. Сердце душило меня, застряв в горле. А потом я сидел в седловине каменного рога, курил и рассматривал узкую дугообразную тропу, по которой мне предстояло пройти, балансируя и отступая.
Я не был благоразумен, но медлил встать и двинуться по этой тропе на вершину.
А потом самую макушку горы начал обволакивать туман, холодный туман, который поднимался из ложбин и двигался вдоль хребта на юг.
Я встал и выстрелил дуплетом из ружья. Дымящиеся пыжи долго летели вниз, а я спускался за ними, и меня догонял туман. Все правильно — совершать подъем в тумане на опасном участке, без страховки очень рискованно. Можно свернуть шею, и никто мне не помог бы, никто меня не увидел бы и не услышал.
Но почему же я оборачивался на скрытую туманом вершину с облегчением и стыдом?
Вершина звалась «Колдунья».
Почти год спустя я опять пришел к ней, на речном песке было много медвежьих следов. И я начал подъем.
…Я лег на вершине Колдуньи, раскинув руки. День уже кончался; солнце низко стояло над проливом. Во впадинах между горами медленно набухал фиолетовый сумрак. Вершины уходили все дальше на север, делались расплывчатыми. Полосы нерастаявшего снега в ложбинах от красноватого вечернего солнца казались розовыми. А западнее, через пролив, видно серое пятно Оссоры. Вернее, не самой Оссоры, а ее дымов, пыли и испарений.
Только теперь, с Колдуньи, я получил полное представление о соотношении всех частей островного юга, который был исхожен вдоль и поперек, но тем не менее сейчас казался незнакомым. Хорошо просматривалась лагуна, сопки на южной оконечности и сам мыс Крашенинникова. Маячный