светлыми ресницами, сосредоточенно сдвинул брови к переносице, так что между ними образовалась твердая продольная складка, стиснул нижнюю губу зубами.
— Она сейчас… чистит апельсин… на ней голубое платье… кофта, то есть голубая… — монотонным хриплым голосом заговорил мальчик.
Я совсем было приняла его слова за условие новой игры, вместо шапки-всевидимки, но, увидев, как бледность на лице ребенка вытесняла остатки румянца, почувствовала, что мне становится страшно.
Интуитивно подыскав единственно верную интонацию, я тихо попросила:
— Хватит, спасибо тебе. Давай все же познакомимся. Как тебя зовут?
Какое-то мгновение мальчик молча смотрел на меня отсутствующими глазами, потом коротко вздохнул, словно выпроваживая из себя эту отрешенность, и протянул мне руку в мокрой варежке:
— Гена. Геннадий Крылов.
— Я тебя раньше не видела, — начала я, но тут же поспешно поправилась, — в этом интернате в смысле никогда не видела.
Слабая понимающая улыбка зафиксировала мою оплошность. Он пояснил:
— Две недели назад перевели из другого интерната. Тот расформировали… Учусь в пятом «Б».
— То есть как расформировали? А ваши воспитатели? Вы же привыкли… А твои друзья?
Гена сочувственно обвел долгим взрослым взглядом мое взволнованное лицо.
— Нам не привыкать. Значит, мы остановились на том, что я — Гена. Не крокодил.
— Ольга Михайловна, — представилась я. И тут же поправила себя под его внимательным взглядом: — Ольга…
— Ольга, — подтвердил мальчик, — это точно.
Что для него было точно, я так и не поняла, как и не понимала, в каких тайниках его неведомой души состоялось наше знакомство. Я-то его никогда не знала, хотя почему-то уже сомневалась в своей уверенности.
— Как ты сказала? Мука отречения? — Глеб сухо рассмеялся. — Это твое актерское, эмоциональное восприятие. На самом деле все гораздо проще.
— Проще?
— Ну не то что проще, но…
— Нет, ты сказал «проще». Сам только что сказал! А совсем недавно с таким пылом и темпераментом выступал в газете. Что во всем в жизни ощущается тенденция к упрощению. Но пусть это не коснется ребенка! Как долбал акушеров, которые позволяют себе привыкать к своей высочайшей святой миссии и принимают зачастую роды без обостренного чувства ответственности. А разве то, о чем я говорю, касается ребенка не впрямую? Что ты думаешь? У твоей жизненной позиции, как и у всего на свете, есть своя обратная сторона. Ты сутками священнодействуешь над своими больными, но оттого, что ты сам себя отрезал, изолировал от другого мира, ты себя обкрадываешь.
— Это естественно. Человека не может хватить на все, — Глеб поморщился. — Ты в последнее время нападаешь на меня с такой яростью… Я начинаю бояться за свою жизнь. — Глеб с тоской обвел глазами кабинет, покрутил ладонью по животу. — Есть хочется, а мама, как назло, не успела приготовить бутерброды. И термос с кофе не прихватил.
Я с высокомерной жестокостью взирала на проявление минутной слабости Глеба. В моей сумке лежали специально для него испеченные пирожки с капустой, и сквозь тонкую кожу сумки холодила ногу не успевшая согреться бутылка кефира.
— Может, Полина запасами поделится.
Глеб набрал по внутреннему телефону номер и, услышав бесконечные длинные гудки, тяжело вздохнул:
— Думаю, что уже делиться нечем. Трапеза в ординаторской окончена.
— Слушай, я давно хотела тебя спросить. Ты что, персонал себе подбираешь по величине глаз?
Я уже шуршала целлофановым пакетом в сумке, и ноздри Глеба активно заработали, вдыхая просачивающийся запах его любимых пирожков.
— Ого! — произнес Глеб и облизнулся. — Я не совсем понял про глаза.
— Я, когда впервые попала к тебе в отделение, так удивилась, что у вас здесь все глазастые: и ординаторы, и сестры, и нянечки. Это специально?
— Конечно! — Глеб с такой нежностью взирал на извлеченные мной из сумки пирожки, что я почувствовала жуткое желание поменяться с одним из них местом. — Видишь ли, малыш, добрая энергия передается ребенку через глаза.
— Да?
Я задумалась.
— Исключение составляю лишь я. Я не глазастый. Моя энергия, видимо, выходит через уши. — Глеб аппетитно откусил пирожок и даже зажмурился. — Я шучу, конечно, не в этом дело. Разумеется, это случайность, совпадение. Но согласись, что это был бы красивый принцип подбора кадров.
— Особенно наглядно он бы воплотился на примере твоей Полины.
— Это ты напрасно. Пташкина — незаменимый кадр.
— Я и говорю. Глаза как блюдца. Недаром чуть что — только и слышно от тебя: «Посоветуйтесь с Пташкиной», «Пусть Пташечка пропоет что-нибудь дельное». Действительно, кадр что надо. А так как ты сознательно отгородил себя стенами своей больницы от мира, то в ее блюдцах для тебя и отражается все, что по ту сторону. Все, что в миру, схимник несчастный!
Рука Глеба, отправив пирожок в рот, инстинктивно опять потянулась к банке с марлевыми салфетками. Но я изо всех сил ударила его по вытянутой руке. Глеб вздрогнул и опустил голову.
— Так нельзя, малыш. Я тебе дам микстуру, попей.
— Катись ты к черту вместе со своей микстурой! Сам хлебай ее литрами. Вместе со своей Пташкиной.
На своей макушке я почувствовала теплую ладонь Глеба.
— Что-нибудь в театре? Как твои репетиции?
Я пошевелила головой, но рука Глеба настойчиво обнимала мою голову.
«У него даже проявления ласки не как у людей», — мелькнула мысль.
— Вспомнил наконец-то! Что у меня тоже есть своя жизнь, театр. Хотя репетиции здесь ни при чем… И театр… Мне, понимаешь… Мне душно… Я устаю без тебя… Я все время в ощущении бильярдного шара, который загнали в лузу. Ты загнал! Ты… Я такая беспросветная дура, что говорю об этом тебе. Жалуюсь тебе на тебя! Я постепенно научусь обходиться без этого. Ты не сомневайся! Я талантливая ученица, только усваиваю медленно, потому что учителей целых три: театр, ты и просто жизнь. И все учат жестко и определенно одному правилу: нельзя быть слабой. Любой ценой нельзя. Слабость не подлежит прощению. Ни в театре, ни в жизни, ни с любимым. Ты мне тогда сказал: «В себя загляни», когда я была в полной растерянности перед дипломным спектаклем, помнишь? Я поняла. Только в себе… в себе найти силы, духовность, мужество. И тогда, если выдюжишь, будешь жить. Бросили за шкирку в воду, выплывешь — больше никогда не пойдешь ко дну; захлебнешься — туда и дорога. Выживает сильнейший. Все правильно, мой тогдашний бунт — буря в стакане. Я смирилась, более того, взяла этот принцип на вооружение. И пока даю слабину только в одном… У меня все внутри протестует, когда я понимаю, что и с тобой нельзя, как с собой… И с тобой надо быть сильной. Иначе я могу перестать быть для тебя интересной.