говорят, по сто писем в день строчил.
Слободкина этим удивить было трудно, он и в обычные-то дни писал каждую свободную минуту, а сегодня у него был особый резон переплюнуть любого Наполеона. Да и адресатов много: матери в Москву, другу на Дальний Восток, другому другу в Ленинград, а главное — той, кому посвящены все его мысли и дела, имени которой не знал пока никто в роте. На конвертах он старательно выводил: «И. С. Скачко». Даже писарь, через которого шла вся корреспонденция роты, еще не догадался, что «И» — это вовсе не «Иван» и не «Илья», а «Инесса».
Слободкин сидел в красном уголке первой роты и писал: «Добрый день, Иночка! Я был трусом. Слышишь? Самым настоящим. И мне не стыдно сегодня в этом признаться. А вчера я все-таки прыгнул. Сам, без всяких толкачей. Командир доволен. В следующую субботу дает увольнительную на целые сутки! Представляешь? Я так рад, что не могу сообразить сейчас, много ли времени до нашей субботы. Сколько часов? Сколько тысяч минут? Скорей бы, скорей летели дни, часы и минуты. А потом — целые сутки вместе! Ты знаешь, Инка, я сейчас такой храбрый, что, кажется, расцеловал бы тебя при всем честном народе. Чур, это между нами: командир узнает, отберет увольнительную…»
Слободкин перечитывал письмо, разрывал на мелкие клочки, принимался за следующее. Оно опять начиналось словами: «Добрый день, Иночка!». Только о прыжках в нем уже ни слова. Нельзя же в самом деле рассекречивать часть, сто раз об этом говорено. Ну, а раз нельзя о прыжках, так и о трусости, и о храбрости ни к чему. Слободкин писал: «Я жив, здоров, чего и тебе желаю». А потом с ожесточением уничтожил и это письмо. Принимался за новое: «Милая, милая Иночка! Мне дают увольнительную, я приеду в Клинск и опять скажу все те слова, которые тебе так понравились: дорогая, хорошая моя, я люблю тебя! Понимаешь? Люб-лю!»
Ни одного письма Слободкин в это воскресенье так и не отправил. Просто он стал действительно считать дни и часы, оставшиеся до встречи. Считал и потом — на марше, на стрельбах и, да простит его замполит Коровушкин, на политзанятиях…
Это были самые длинные дни и часы Слободкина. Если бы не служба, не железная необходимость выполнять свой солдатский долг, эти дни и часы, наверно, вообще никогда б не кончились.
Но служба есть служба, она из земли подымает солдат и кидает в бой, ни с кем не церемонится. Началась новая неделя, а с нею новые тревоги, новые учения.
Уже в понедельник, во время очередных занятий по укладке парашютов, по роте прошел слух — завтра прыжки.
Спокойно, с достоинством встретил эту весть Слободкин: ни один человек в роте больше не смотрел на него сочувственно, ни один! Он и сам теперь мог бы кого-нибудь пожалеть, только вот кого? Новеньких не было и ожидались не раньше осени.
Бомбардировщики с десантом на борту шли над полями. Гудели моторы, гудела земля под широко распростертыми крыльями.
Парашютисты поглядывали на землю, и в эту торжественную минуту она казалась им, как никогда, могучей и необъятной — так беспределен был ее богатырский размах, так вольно колосилась она хлебами на десятки, сотни километров окрест. Такой хотелось запомнить ее навсегда ребятам, которым не раз приходилось принимать ее на свои бока, пересчитывать ее колдобины ребрами.
«Приготовиться! Сейчас начнем!» — штурман поднял флажок. Ребята еще тесней сгрудились возле люка. А земля все бежит и бежит, сливаясь в эти последние перед прыжком секунды в сплошную желтую массу. И совсем недалеко, по ту сторону границы, пылят и пылят дороги…
Много дорог, и над ними — «только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог». От солдатских сапог, от танков, от орудий на конной и мототяге — с высоты это видно отлично. Только вот непонятно, зачем, откуда и, главное, куда все это движется, спешит, обгоняя друг друга? К границе? К нашей? Но ведь с немцами договор. Совсем недавно подписан. Какого же лешего? Завтра на занятиях надо спросить замполита Коровушкина, а сейчас — пошел!
Штурман подал новый сигнал, и один за другим срываются вниз ребята. Тут только и гляди, чтоб не расшибить лоб в тесном проеме люка, мало приспособленном для прыжков. А зазевался, не рассчитал движений — обливайся кровавыми слезами до самой земли. Так бывало уже. Но десантники не горюют, не сетуют. Коли надо, так надо. Прыгай с самолетов, какие пока есть. Это по секрету от Коровушкина. Он считает, что лучше наших самолетов не было и нет. С ним никто и не спорит. Все в бригаде даже гордятся техникой. И сами ее совершенствуют.
Самый большой рационализатор — полковник Казанский. Последнее его изобретение — «троллейбус». Непонятно? Только на первый взгляд, а на самом деле — гениально. Прыгать в узкий бомбовый люк не только трудно — неудобно во всех отношениях: происходит большое «рассеивание» парашютистов в воздухе. Двадцать человек растянутся на два километра. В боевой обстановке попробуй-ка соберись для мгновенных согласованных действий. Вот полковник и придумал этот самый «троллейбус». От фюзеляжа к концам плоскостей натягивается стальной трос. По команде штурмана, держась за трос, на плоскости выходят парашютисты — десять на одну и десять на другую. Первый идет от самого конца, за ним остальные. Вот все двадцать, вцепившись в трос, пригнувшись, чтоб не сорвало раньше времени мощным воздушным потоком, стоят — приготовились, ждут. Вторая команда штурмана — и все разом разжали пальцы: двадцать парашютистов в воздухе. Одновременно прыгнули и одновременно приземлились! Кучно, компактно, можно сразу же приступать к выполнению поставленной задачи, поддерживать, выручать друг друга. «Троллейбус Казанского» — это чудо находчивости, изобретательности, солдатской предприимчивости — запомнили в бригаде на всю жизнь.
…Десантники на аэродроме. Здесь же и Казанский. Вид у него загадочный, не иначе задумал что-то новое, невиданное. Может, «троллейбус» усовершенствовал? Оказывается, да, и сам решил прыгнуть вместе со всеми, для тренировки. Он любил прыжки, давно уже висел под его значком мастера на тонком колечке серебряный ромбик не с каким-нибудь, а с трехзначным числом. Но полковник все прыгал, прыгал, на страх врагам рабочего класса, как он любил выражаться, ну и, конечно, на зависть молодым. Это уж они сами так сформулировали, для себя. Казанский об этом не знал, но не чувствовать на себе восхищенных взглядов ребят не мог и защищался от них, как умел.
— Страшно? — спросит.
Те только рты откроют, чтобы ответить, а он:
— Ну,