только не зори ты меня. Я тутось живя, вам, чаю, боле полезна буду, чем в тайге. Таежница из меня, как из веретена топорище. Да стой ты, дикая душа, стой, говорю.
Как топор занесли над Ариной. Уцепилась за Ксюшу, стараясь ее удержать. Знала характер крестной дочери – хоть кол ей теши на темени, все одно по-своему сделает.
– Ксюшенька, солнышко. И не надо вовсе ружья брать; у этих солдат. У Устина в амбаре ваши сидят. Коммунары. Их солдат сторожит. У солдата – ружье.
– Так што же ты молчала? Идем на Устинов двор.
Не по себе Арине. Даже в темную ночь видно, как она никнет, и все же отпустить ее сейчас невозможно. Другого помощника нет.
– Взваливай мешок на плечи и лезем через забор. Мужика бы нам на подмогу…
– Правильно, Ксюша, – как за соломинку ухватилась Арина, – без мужика кого делать станешь? Я чуть на ногах от страха стою.
– Есть мужик Тришка! Мимо пойдем, ты постучишь и вызовешь его.
– Я? Баба безмужняя да ночью парня пойду вызывать? Ой, стыдобушка! Лучше пускай заголят при народе и порют. Никуда я, Ксюшенька, не пойду, хоть жилы тяни, хоть убей.
– Жилы тянуть не стану, а откажусь от тебя… Всенародно… В моленной…
– Боже! Убила!
Родители, чаще отцы, проклинали детей. Порывали с ними всякие узы родства – такое бывало. Сын к табашному пристрастился. Будь проклят. Дочь в подоле подзаборника принесла – будь проклята. Но чтоб дети прокляли мать, пусть даже крестную, такого еще не бывало.
– Не посмеешь…
– Посмею… Ты меня знаешь. Идем, крестна!
– Ой, зарезала без ножа… Ой, душу мне выжгла… Ой…
Женщины шли без тропы, вдоль заборов, обжигая босые ноги крапивой. Ксюша первая, за ней тащилась Арина и скулила, как голодный кутенок:
– Ружье у солдат отнять… Варнак, а не девка, спаси меня господи… И кто меня наказал такой дочерью… К Тришке удумала меня посылать… Отродясь свет такого не слыхивал.
– Стой, крестна. Скидай мешок на земь и жди меня тут. Сама пойду к Тришке!
– Да што ты, очнись. Я, баба, соромлюсь его вызывать, а ты еще в девках считашься. Вовсе рехнулась никак. Стыд бабий, честь-то блюди.
– А Вере не стыдно, не больно было? А Аграфене с Егором не стыдно? Не учи меня, хватит. У меня один стыд остался – я на свободе хожу, а товарищи в амбаре сидят. Жди меня здесь и молчи, штоб никто тебя не услышал, а то все попортишь и завтрашняя расправа на твою душу ляжет.
– Свят… свят…
– Молчи. Если хочешь молитву творить, так твори про себя.
Ксюша перелезла через заплот Тришкиного огорода и растаяла в темноте.
– Свят, свят, – шептала, крестясь, Арина, – не девка, не баба – мужик. Через колено ломат. Баба благолепна, стыдлива… а это медведь. Ей-пра. Другая обсудит, порядит десяток раз, а эта, как свекор, сказала и обрезала. А бывало, прибежит, хоть шустра, но скромна. Водицы не выпьет без спроса. Крестной приказывать! Уйду вот, и вся недолга, – негодовала Арина, но знала, что не поднимется, не уйдет. Что Ксюшин нрав стал другой, и больше Арина никогда не посмеет ослушаться своей крестной дочери.
5
«В такой темноте нос, к носу столкнешься, и то не увидишь. А Вавила, может, не дорогой, а тропой пойдет прямо в село. Прямо в лапы к этим»… – Лушка не знала, как назвать тех, кто поджег коммуну и угнал товарищей на село.
Утром Лушке, прямо сказать, повезло. Когда солдаты Горева нагрянули на усадьбу коммуны, Лушка схватила Аннушку, прижала ее к груди, словно оцепенела. Только вчера они с Верой строили планы: где будут дома коммунаров, где клуб, мечтали о том, как преобразится эта поляна, пока пустая, через пять-десять лет. И вдруг – как дурной сон – солдаты с винтовками. Когда сгоняли коммунаров в угол двора, Лушка, безропотно шла в толпе товарищей, и тут увидела Сысоя. Он поджигал головешкой шалаш. Огонек блеснул и побежал по сухой хвое.
– Аннушку подержи, – крикнула Лушка. Положила дочь на руки Аграфене и, расталкивая товарищей, бросилась вперед. Она видела только Сысоя и огонь, разлившийся по шалашу. Сысой – лютый враг – поджигает коммуну, ее мечту, мечту Вавилы. А за Вавилову мечту она не пожалеет собственной жизни.
Солдат, видя, как Лушка с искаженным лицом выбирается из толпы, попытался остановить ее.
– Стой! Стой, окаянная!
Но Лушка продолжала рваться к охваченному пламенем шалашу. Солдат наотмашь ударил ее прикладом в грудь, рухнула Лушка и упала на руки товарищей.
– Кто такая?
У Лушки горло перехватило от боли, а Аграфена быстро ответила:
– Дурочка тут к нам пристала, припадошна. Второй день с нами живет, и второй день покоя нет: скажи ты, квохчет и квохчет. А то шлепнется на пол и пена бежит изо рта.
– Так не ваша она?
– А на што нам припадошны?
Лушка примолкла, поражаясь находчивости Аграфены. А та, прикрывай собой Лушку от глаз Сысоя, продолжала говорить солдату.
– С этой бабой-кудахтой намаялись мы. Как станет кликать, так хоть матушку-репку пой. Турни ты ее, служивый. Гляди, она уже зенки закатывает.
И служивый турнул. Лушка заколебалась, потянулась за Аннушкой, но Вера шепнула:
– Беги. Вавилу найди! Вавилу! Расскажи ему все, – И что было силы толкнула в плечо.
Лушка кинулась за березки, подальше от Сысоевых глаз…
«…По какой дороге Вавила будет возвращаться из волости? – думала Лушка. – В Рогачево пойдет, а может, прямо в коммуну, на Солнечную гриву?»
Прибежала к развилке дорог, запыхалась, и новая мысль: «А вдруг Вавила идет в село, не ведая про бандитов? А может, услышал про нашу беду и пробирается стороной? Где ж его караулить?»
Много тропок в степи. Выбрала Лушка ту, что по гриве идет и вздохнула облегченно: «Отсюда далеко видать. Запримечу. А если он логом пойдет?… Солнце к обеду, Надо в логу его караулить. Там тропа возле кустов идет», – и Лушка побежала в лог. От жары и быстрого бега кофта промокла от пота. Прибежала к ручью, и новая тревога: «Зачем Вавиле логом идти? По гриве далеко видно. Конечно, он гривой пошел. Эх, дура я дура!» – и не напившись, не передохнув, помчалась вновь на гриву.
Так было днем. Когда закатилось солнце и фиолетовые потемки окутали тропки, Лушка выбилась из последних сил. Взглянула на блин луны, что беспомощно валился за гору, и тоска обуяла: «Живы ли коммунары?… Где Аннушка?… И Вавилу не