могут рассказать. И в мечтах Нуру всегда находилось место для меня.
— Ты скучал? — спрашивала она, приходя, и однажды я понял, что действительно к ней привык и теперь, если бы Нуру пропала, мне недоставало бы чего-то.
Я знал, что жизнь её тяжела. Видел по изношенной одежде, по натруженным рукам, по тонким исцарапанным ногам, всегда босым. И всё-таки Нуру несла мне радость, а прочее оставляла там, по другую сторону ущелья. Глаза её светились, и с губ не сходила улыбка. Когда я смотрел на неё, мне хотелось улыбнуться в ответ. Иногда казалось, я действительно улыбался, и казалось, она замечала это.
Однажды Нуру пришла с горем, таким тяжёлым, что было ей одной не по силам. Опустив голову на мои колени, она плакала и плакала, а я молчал.
— Ящик упал! — воскликнула она с болью. — Ящик упал…
Она долго ничего не могла сказать, а я не мог понять. Было так: груз, плохо закреплённый, сорвался, а под ним стоял человек, отец Нуру. И она, зоркая, видела с холма суету на палубе, и слышала крики, и отослала Поно за матерью, а сама слетела вниз, никто не погнал.
Она видела кровь на тёмных досках, тоже тёмную, и прочее, что осталось.
— Только ноги, — плакала Нуру. — Ноги его, а дальше — дальше не он… А ноги его…
К кораблю набежали люди, и всем было не до неё, и из всех, кого знала, Нуру пришла ко мне, от меня ждала утешения. Я поднял руку, чтобы погладить её по голове, но когда опускал ладонь, понял, что рука осталась на месте. Я сделал усилие, и опять показалось, поднял, и опять рука не двинулась.
Нуру плакала, и слёзы её жгли мне колени, а сердце жёг страх. Я думал, что могу подняться, стоит лишь захотеть, много времён я думал так, но вот захотел — и не смог.
Мы молчали, поглощённые горем, каждый своим, и всё изменилось между нами с того дня.
Нуру ещё приходила, но реже и как будто по привычке. Она больше не пела и не рисовала для меня, уходила не прощаясь, а приходя, едва склоняла голову. Она клала мне на колени руки, исцарапанные жёсткими листьями, и засыпала. Раньше с нею я чувствовал себя живым, теперь же я был не более чем куском камня. Мои волосы из травы засохли, и их разнесли птицы и ветер. Цветочные ожерелья увяли.
Было время, я хотел тишины и с досадой пережидал её песни и болтовню. Я не просил, чтобы меня тёрли щёткой и поливали водой, и сердился на это. Теперь осталась лишь боль.
Поговори со мной, думал я. Я живой, всё ещё живой тут, внутри.
Но похоже, Нуру в это больше не верила.
Она росла, и чтобы взглянуть мне в глаза, ей больше не приходилось карабкаться на мои колени. Я не заметил, когда её волосы, похожие на очёски шерсти, стали гладкими тёмными косами. На лице её, чистом, всегда теперь умытом, не сверкали больше синие камни глаз. Они потускнели и выцвели.
Но прошло время, и к ней вернулись песни, уже не грубые морские, а другие, печальные. А я до боли тосковал о прежней Нуру, как если бы она умерла. Я знал, что больше никогда её не увижу.
— Другие берега, — горько усмехалась она, заговаривая со мной изредка. — Если бы мог, ты бы смеялся над моей глупостью. Какие ещё берега, если и выспаться некогда! Не хочешь умереть с голоду — работай, вот и всё. Может, есть у меня красивые платья или бусы? Ничего нет… Тружусь, тружусь, а всё уходит на еду и на целителя для мамы. Мне и медного ногтя не отложить…
Если бы я мог, то сказал ей, что тело красиво и так, как создано Великим Гончаром. К чему оборачивать в ткани? Что же до украшений, я никогда не любил эти попытки подражать моему народу.
По нашим телам, по щиколоткам и запястьям текли золотые жилы, сплетаясь в узоры, причудливые и тонкие. Нити золота обвивали шею, у женщин спускаясь на грудь, и проступали камни — зелёные, красные, синие, они сверкали в мочках ушей и на лбу, одно целое с кожей из красной глины. Никакие поделки, даже самые искусные, не могли сравниться с тем, чем одарил нас по праву Великий Гончар.
Золото и камни чужеродны телам людей. Их ожерелья, браслеты, кольца и бусы странны и дики. Ведь никто не крепит к себе руку или ногу из камня и металла, зачем же так поступать с кожей?
Однажды Нуру, поднявшись с земли — она по обыкновению лежала на моих коленях, молчаливая и тихая, — окинула меня долгим взглядом.
— Ты хоть знаешь, как трудно сюда добираться? — спросила она, и голос её показался мне чужим. — Я протискиваюсь меж камней, а они шатаются, и другие грозят упасть на голову. Однажды меня завалит. Разве ты придёшь на помощь?
Она смотрела на меня с горькой усмешкой.
— Я была мала, не понимала. Ещё и полные вёдра таскала. Вот дура… А теперь я не так свободна, как в детстве, и не знаю, зачем вообще сюда хожу!
И Нуру ушла, не поклонившись.
Я ждал столько же, сколько всегда, но она не вернулась. Я ждал вдвое и втрое дольше и, наконец, понял, что жду напрасно.
Живущие много времён не тоскуют о малом. Цветы пустыни живут до первого зноя, уходят к Великому Гончару звери и птицы, даже земля меняет свои очертания. Я знал, что и это дитя будет забавлять меня недолго, ведь короток век людской, но Нуру ушла слишком рано. Обида жгла мне сердце. Обида не на это дитя — в чём её вина? — а на что-то иное, чего я не мог осознать.
И вот, я сидел, тщетно пытаясь уснуть. Молил о покое, а сам слушал, что несёт ветер.
И он принёс звук её шагов.
Нуру пришла с ведром. Сжав губы в линию и раздувая ноздри, она осмотрела меня от пальцев ног до подбородка, но выше её взгляд не поднялся. Взяв щётку под каменным выступом, Нуру смочила её и принялась усердно тереть моё тело, но совсем не так, как раньше. Она работала упорно и зло, опираясь коленом на мои пальцы и не прося за это прощения.
— Дура я была, — пробормотала она с горькой усмешкой. — Нашла друга, который и слова доброго не скажет. Трудилась с рассвета до ночи, а выдавалось время, бежала сюда. Боялась, тебе скучно. Да