него круглые стены и крыша из соломы. Вот двор, где мы плетём верёвки, а это поле. Вот скарп, такие длинные зелёные ряды, они на самом деле ровные, это камень кривой. Тут ущелье: хорошая дорога, где можно ходить, и плохая, где камни падают на голову. Мы как раз там. Посмотри, это мы.
Она отошла на шаг, показывая мне узкие тела, руки-линии и круглые лица. На каждом — лишь один глаз.
— А вот море. Сейчас покажу тебе корабль.
И она вновь принялась за работу, напевая под нос:
— От баб одно лишь горе,
не верь им, мореход.
Едва уходишь в море,
она дружка зовёт…
Дальше говорилось, что это не беда, и в любой таверне найдётся утешение. Эта песня, плохо сложенная, была груба и годилась только для уст бродяги, перебравшего вина. Должно быть, Нуру в своей наивности не понимала половины слов.
Её корабль походил на растрёпанную вязанку хвороста. Частые полосы дощатого борта, выбившиеся прутья вёсел и снастей.
— Вот мореходы, — сказала Нуру, старательно выводя тонкие фигуры с мачту ростом. — А вот мы с тобой.
Корабли, как я и думал, были просто длинными лодками. Люди делали такие раньше, делают и теперь. Значит, они научились переплывать море. Нуру что-то говорила о том прежде, но я не прислушивался.
— Неужели ты правда не сходишь с места, каменный человек? — спросила она. — Никогда-никогда? Даже если никто не видит? А если я закрою глаза, шевельнёшься?
И она закрыла лицо руками, но сквозь растопыренные пальцы я видел блеск её глаз. Нуру устала ждать, притопнула ногой и отвела ладони.
— Ну чего боишься? Я и так знаю, что ты живой! — сказала она, надув губы. На лбу её теперь чернели угольные следы пальцев.
Она ещё рисовала, пока не извела уголь: всё больше корабли, и море, и шилоносов с острыми мордами. Один такой, сказала Нуру, может проткнуть борта, как игла — рыхлую ткань, и все пойдут ко дну, но мореходы не боятся.
— Когда они причаливают, наши мужчины спускают груз на берег. За это хорошо платят. И отец ходит, смотри, вот он, а вот мои братья: это Нгуву, а это Ндани. Женщинам и детям туда нельзя, но вот, видишь, это кустарник на холме у дороги, а это я и Поно.
Нуру провела рукой под носом, оставив след, и показала выше.
— А тут груз уже достали и уложили на телеги, и мужчины пошли в дом забав. Вот мама: она сердится, потому что отец всё, что выручил, сменяет на вино, ещё и братьев с собой потащил. Она не может войти в мужскую половину, потому стоит у двери и громко кричит.
Нуру потёрла чёрный кружок рта, чтобы он стал ещё шире.
— Наконец, она пошлёт Поно, но он маленький и никого не уведёт. Поно дадут вина, и ему будет плохо всю ночь. Вот, смотри, я приглядываю за ним. Мы всё равно не могли бы спать, ведь мама кричит на отца и братьев. Наутро они возьмут заготовленные щётки и верёвки и понесут мореходам. В этот раз мы с Поно обязательно пойдём. Мама будет кричать и торговаться: «У меня дети малые в обносках ходят, кормить нечем», а пока она кричит, мы можем смотреть на корабли. Мореходы усмехаются — ты бы их видел!
Нуру вскинула подбородок, расправила плечи и продолжила, сверкая глазами:
— Великий Гончар слепил их крепкими, хорошо обжёг, а потом над ними работали ветер и море. Они сильные, ловкие, ничего не боятся! За щётки и верёвки дают много зерна, а потом, смотри, опять сманивают отца в дом забав. И мама опять кричит — зерно она забрала, но он наделает долгов, и много придётся отдать. Она винит отца, а я его понимаю. Мореходы приносят море с собой — не то жёлтое море, что у нашего берега, а другое, тёмное и суровое. И песни у них особенные, а истории звучат как небыль, и хочется слушать снова и снова. Я тебе спою.
И она негромко запела.
Её чистый голос летел меж серых стен ущелья, и я слушал его, а слов замечать не хотел. То были песни о неверных женщинах, и о резне в прибрежных тавернах, о том, как убивали за бутыль вина. Нуру пела, сидя у моих ног и прикрыв глаза, пока не охрипла.
— Мне пора, каменный человек, — наконец, сказала она, поднимаясь, и поклонилась. — Я ещё приду.
Она ушла, и со мной остались её рисунки на стене напротив, кривые линии, пятна и случайные отпечатки рук. Я смотрел — и видел бескрайнее море, и корабли, тихо спящие у берега, поселение и огни в доме забав. Я смотрел — и слышал голоса, грубые и хриплые, и пьяный смех, и стук кружек. Я видел, как Нуру пробирается к дороге, чтобы с холма посмотреть на причал и мореходов, как она прячется в кустарнике, будто птица. И так же, будто птице, хотелось ей за море.
Свобода, мир! У меня было время, и были силы, но хотел ли я когда-то увидеть мир? Я не помнил. Может быть, давно. Нет, я не помнил.
Нуру пришла опять, и пришла ещё, и ещё. Она приносила мне сказки о далёких чужих берегах, где у дорог стояли каменные боги, сделанные людьми.
— Как могут люди сделать бога? — смеялась Нуру. — Это же глупо! И верят, что он настоящий. Вот ты — ты настоящий, хоть и каменный.
Она плела мне волосы из травы, а когда трава сохла и рассыпалась, плела новые. Стебли кололи макушку и щекотали мне уши, а она говорила, я красив, и радовалась, и я терпел. Я носил ожерелья из цветов, подаренные ею.
Она пела песни и мечтала, что увидит поля с золотыми колосьями и белых зверей, четырёхногих птиц. Она смахивала рисунки старой щёткой и рисовала новые: короткие тела с выгнутыми спинами, птичьи головы на длинных шеях, голенастые ноги. Она думала, те белые диковинные птицы похожи на ходунков, что живут у моря и бегут то за волной, то от волны, подбирая всё, что она приносит. Только лап рисовала три.
Когда стена чернела от угля и щётка больше не помогала, Нуру приносила воду и отмывала камень, как могла.
Она мечтала, что увидит белый лес с живыми деревьями, но близко не подойдёт: те забирают душу. Мечтала прокатиться на косматой антилопе, у которой рога как ветви, а грива, как у порождения песков, зверя, опасного для путников, о котором выжившие почти ничего не