тогда зеленым юнцом — один народоволец передал мне план взрыва Зимнего. И я старался убедить себя, что план хороший, дельный, хотя для него требовалось прежде фантастическое изобретение, что-то вроде вечного двигателя. А нравилось — заманчиво! И я в смущении духа поспешил к товарищу, седому и умному. Он только усмехнулся на это, сказал, что если кто хочет убить царя, то надо пойти на Невский, нанять комнату или номер в гостинице и застрелить его, когда он поедет мимо. Люди воробьев убивают, неужели трудно убить царя?
— Они отняли у вас молодость! — Машу бесила его скучная насмешка. — Дочь убили, а вы не хотите мстить!
— Хочу. Только не бомба, не глупая дуэль с царем.
— Чего же вы хотите?
— Отчаянной драки и не в одиночку.
Маша отодвинулась к стене юрты, сказала устало:
— Слова, слова, Бабушкин, а жизнь так и пройдет. И шаман «под занавес». Или дьячок.
В Усть-Алдане они пересели на нарты с оленьими упряжками и по Ленскому тракту спешили в Кангаласы, где, по слухам, можно было получить ямских лошадей. Двигались налегке, здесь чаще попадались селенья и можно было сократить дорожный припас. Земля загорбатилась, лежала в обе стороны всхолмленная, чаще дарила лиственничные и еловые рощи, дым очагов. Сытые олени шли споро, а небо все ниже нависало над землей, набрякало и обрушивалось на тракт, на скованную льдом Лену яростным, слепящим снегом.
В ночь смерти Андрея Бабушкин и Мария Николаевна многого не успели сказать друг другу, но и того, что было высказано, достало для отчуждения. Весь следующий день он молчал, молчал и тогда, когда несуразный гроб опускали в продолбленную с трудом могилу, — а ведь все сделалось его руками. Он встал затемно, вскрыл, никого не спросясь, станционную избу и из длинной столешницы и скамей сколотил тяжелый гроб. Вместе с хозяином юрты натаскал дров из поленницы у покинутого еще с лета станка, вдвоем они приволокли и саженное бревно, жгли костер на краю занесенного снегом кладбища, оттаивая мерзлую землю. Он один орудовал лопатой, взглядом прогоняя от могилы якутов и Михаила, уходил в суглинок по колени, по пояс, с бесстрастным, закрытым, ничего не говорящим лицом.
Маша подолгу, оцепенело смотрела на Бабушкина, и признательность мешалась в ней с раздражением, со мстительной мыслью, что он выбивается из сил ради одного: поскорее разделаться, услышать, как мерзлые комья застучат о доски, насыпать непредвиденную могилу на краю якутского селения — и забыть, забыть о ней, помчаться дальше. А когда мужчины опустили гроб, она взглянула на Бабушкина с горестным вызовом и поразилась его несомненной скорби. «Кого же он хоронит? — метнулась повинная мысль. — Неужели Андрея? Или кого-то другого, тех, с кем ему привелось уже проститься навеки?..»
А он, постояв недолго, отвернувшись от могилы, словно по одним только звукам оценивая, хорошо ли идет работа, пошагал к избам, и в Маше снова вспыхнула недобрая догадка, что он поторопился к тойону требовать свежих упряжек, чтобы выехать засветло.
После Усть-Алдана он немного утихомирился. Олени бежали быстро, быстрее нельзя. Бабушкин по каким-то ему одному ведомым приметам старался угадать дорогу. Отдавался этому азартно и простодушно, горевал, если ошибался, но чаще угадывал верно.
— Неужели запомнили? — поражалась Маша. — Два года в голове держали?
— Везли меня сюда медные лбы, а я назло им твердил: вот она какая, обратная дорога! — Он осекся, не хвастливо ли получается, но хотелось поддержать в ней просыпающийся интерес к жизни. — Подробности навсегда запоминаю, это у меня с детства. Лес вологодский, не просто лес, а тот, что у Леденги, всякую ель, чуть поприметнее, овражек, варницу, любой чрен солеварный, хоть они все как близнецы. Каторгу нашу соляную вижу перед собой, как вас, как возницу нашего. И во сне все встает, живое и мертвое...
И Кангаласы он предсказал задолго до того, как поселок вынырнул из снежной пелены, жалкий, прибитый к земле ветрами и свинцовым небом. Скоро Якутск, в Кангаласы ямская станция с лошадьми для едущих по казенной надобности. Здесь перемешаны избы и юрты, выделяются крепостью и высотой сложенный из матерых лиственниц дом урядника и, чуть похуже, без резных оконниц, изба податного, здесь холодная для арестантов, две лавки и питейное заведение. Но главное — лошади, ямская гоньба, лихие кибитки, которые домчат тебя до Якутска, если на то будет воля станционного смотрителя...
А он уже поджидал их на крыльце станка, будто и сюда они подкатили с голосистым колокольчиком. Станционный смотритель встречал их, выйдя из жаркой избы, в форменной фуражке на задиристой голове бойцовского петуха, в наброшенной на плечи шинели, и едва не уронил шинель, когда, паясничая, поклонился, качнул рукой понизу, у теплых калош, и прокричал высо́ко:
— Прошу, прошу, господа бывшие политические! — Его тешило замешательство ссыльных. — Пощадите старика, не морозьте!
Затворив за ними дверь, станционный смотритель сбросил шинель на лавку, фуражку поверху и молча дал себя разглядеть. Перед ними стоял чиновник не кангаласского полета, одетый безупречно, с дорогой булавкой в галстуке, только красновато-сизому лицу, петушиному — с маленьким острым носом, с напряженно мигающими глазами в сборчатых веках, — ничто уже не могло вернуть свежести.
— Позвольте представиться, — обратился он к Маше: — Эверестов, бывший якутский почтмейстер, по ложному обвинению ввергнутый в сию юдоль мерзости. Ныне свободный гражданин России! — почти пропел он. — Из каких мест изволите следовать?
— Из Верхоянска, — ответила Маша. — С разрешения департамента полиции направляемся в Олекминский и Вилюйский округа.
Смотритель погрел костлявые красноватые руки о медный, в подтеках, самовар и склонил голову.
— Будь на то моя воля, милостивые государи, я дал бы вам лошадей до самых столиц. И подорожной не спросил бы!
В нем проскользнуло что-то искательное, необъяснимое в отношениях чиновника с ссыльными.
— Пьян или умом тронулся, — шепнул Михаил.
— Пьян! — Шепот не ускользнул от маленьких тугих ушей с пучками седых волос. — Пьян — но отчего?! Не зельем, не кровью ближнего дух мой опьянен, господа! Я не пригласил вас сесть, даже даму, — он склонил в поклоне голову, — отнюдь не из грубости нрава: то, что я имею сообщить вам, достойно выслушать стоя... — он ухватил со стола номер «Якутских губернских ведомостей», но спрятал газету