первого марта сорок третьего года.
Пожалуй, стоит рассказать, каким образом я попал в батальон. То было время волнений и страхов, вызванных наступлением «Африканского корпуса» Эрвина Роммеля в Западной пустыне. Я жаждал исполнить свой патриотический долг — как того требовала обстановка, — и потому оставил выгодную и интересную работу в Эмек-Айон в Ливанской долине (этот район теперь принято называть Фатхленд), где тель-авивская строительная компания возводила укрепления для британской армии, а я был прорабом на одном из объектов. Именно тогда я открыл для себя «еврейскую идею» и многие годы затем видел цель своей жизни в служении этой идее. Должен признаться, что она по сей день придает смысл моему существованию. В июле сорок второго наша крохотная молодежная организация, гордо именовавшая себя Комитетом сплочения еврейской молодежи, раскололась на несколько групп, каждая из которых занялась вербовкой новых сторонников. Тогда-то Беньямин Тамуз[9], которому в то время было двадцать три года, присоединился к Пальмаху, а девятнадцатилетний Аарон Амир пошел в Еврейскую полицию, точнее, в Иерусалимский батальон, — главным образом ради того, чтобы иметь возможность постоянно общаться с тридцатичетырехлетним Уриэлем Шелахом (И. Ратошем)[10] своим духовным отцом и наставником.
Снова попав в Иерусалим, я по привычке снял себе комнату на улице Гамидан в Старом городе. На этот раз это был огромный полутемный зал, заполненный диванами, коврами, подушками и подушечками, в квартире пожилой бездетной пары — синьора и мадам Тияно. Он был портным, специализировавшимся в основном на заплатах, — маленький человечек, с прозрачным, словно восковкой обтянутым лицом, жидкой седой бороденкой, тонким голосом и нервными движениями. Что до «мадам», то по спине ее спускалась крашеная хиной коса, глаза у нее были черные, разбойничьи, кожа на лице желтая, словно потрескавшийся от времени пергамент, а язык ядовитый, как змеиное жало. Дом стоял на границе с мусульманским кварталом, и широкая терраса, уставленная огромным количеством цветов, выходила прямо на Храмовую гору, так что и Стена Плача, и мусульманские мечети были видны, как на ладони. Быть может, именно потому, что это была столь важная стратегическая точка, супруги Тияно оказались одними из первых жертв волнений второго декабря сорок седьмого года, которые последовали за решением ООН о разделе Палестины, которое повлекло за собой Войну за освобождение, которая привела к дальнейшим войнам, которым конца не видно. Синьор и мадам Тияно были убиты, — несмотря на то, что говорили между собой не иначе как по-арабски, а большинство их гостей — впрочем, немногочисленных, — были мусульманами.
Судьбе было угодно, чтобы спустя неделю или две после того как я поселился в квартире супругов Тияно (я платил им лиру в месяц), из Тель-Авива приехала моя «первая любовь». Выйдя с последнего сеанса в кино «Эдисон», мы распрощались на перекрестке улиц Яффо и Кинг Джордж с ее подружкой и остались вдвоем. Мы шли по улицам, затемненным в связи с военным временем, но залитым романтическим светом луны, в мое уютное гнездышко в Старом городе. Утром, после пылкой и страстной любовной ночи, я вышел на террасу умыться в тазу. Там меня уже подстерегала мадам Тияно.
— Послушай! — сказала она. — У нас тут не публичный дом. Хочешь развратничать — ищи себе другое место!
— Пожалуйста, — ответил я, краснея от злости и стыда. — Могу найти себе другую квартиру.
Не прошло и часа, как двое оскорбленных любовников покинули негостеприимный кров. Это напоминало изгнание Адама и Евы из рая, и тем не менее все произошедшее доставляло мне какое-то странное удовольствие — гнев мадам Тияно был как острая приправа к наслаждениям минувшей ночи. Скрывая смущение за шуточками, Адам проводил Еву к автобусу кооператива «Эгед», направлявшемуся в Тель-Авив, а сам, в форме полицейского и в шикарной австралийской шляпе, поспешил на остановку первого номера, который доставил его к жилищу друга и учителя Уриэля Шелаха. Поэт обитал в районе Шейх-Бадр, в западной части города (теперь здесь находится Дворец наций и Министерство иностранных дел). Дом этот стоит до сих пор, и в нем помещаются какие-то государственные учреждения. Мемориальной таблички я нигде не нашел.
После изложения и обсуждения сложившейся ситуации был найден удачный выход. Так как незадолго перед тем в квартире Шелахов освободилась одна комната, а супруги Шелах и их двухлетний Хаман не привыкли к такой роскоши, как две спальни, вторую комнату решено было предоставить в мое распоряжение. Я понял, что мое участие в квартирной плате несколько облегчит финансовое положение семьи. В комнате были кровать, стол, стул и лампа.
В тот же день я упаковал свои вещи в мешок из белой грубой ткани, распрощался с супругами Тияно и перебрался на новое место.
Я оставался квартирантом Шелаха до тех пор, пока не расстался со своей службой в Иерусалимском батальоне. Разумеется, я был не просто квартирантом. Наша дружба, которая завязалась в эти дни, для меня во всяком случае была необычайно ценна и продолжалась потом многие годы, выдержав не одно испытание. Я не сомневаюсь, что она наложила печать на все мои поступки и в значительной степени сформировала мои взгляды и вкусы.
Как-то раз, уже будучи опытным и невозмутимым полицейским, в один из чудесных — прохладных и ясных — зимних вечеров я зашел в кафе «Атара». Внутри было натоплено, душно и шумно. Я подсел к столику, за которым расположились две воспитательницы детского сада — с одной из них я был знаком раньше, вторую видел впервые. Первая, Рина, тощая, чернявая девица, была старше меня лет на десять. А Дица, с которой я познакомился теперь, была маленькая кругленькая блондиночка, как выяснилось потом, разведенная, и старше меня всего лишь лет на восемь. Мы пили кофе и мило болтали. Я превзошел сам себя по части остроумия, и все, что я говорил, было по достоинству оценено. Рина тоже не лезла за словом в карман и сопровождала свои шутки хриплым, дробным смехом. Одна только Дица курила сигарету за сигаретой, блаженно улыбалась и не отрывала от меня глаз, в которых я прочел явную благосклонность к своей персоне. А поскольку любовь не затрагивала интересов организации, я предпочел проводить ночи не на жесткой железной койке в своей комнатушке, а в мягкой, белоснежной, теплой постели Дицы.
И вот наконец я подхожу к той субботе в начале сорок третьего года, когда мы отправились на прогулку в Эйн-Керем. Утро этой субботы застало меня на вышеупомянутом любовном ложе. Около десяти в нашу комнату с опущенными жалюзи со смехом и громким ликованием ворвалась Рина и объявила пишущему эти строки