мужеством и мудростью — молодостью подлинной, что еще бывают такие игры: ума, воображения, слов, что кому-то дано право на такие капризы, искусства, что можно не стыдиться ума, его влечений, горячки воображения и, еще ужаснее, что существует неведомый, невероятный изнеженный мир — пресыщенный, безжалостный и милостивый до абсурда, где такими играми можно жить, нежиться, зарабатывать славу, деньги, уважение, есть такие «другие», которые воздают, возвеличивают, а не казнят и изгоняют даже за брошенное им в лицо выраженьице типа «Другие — это ад». Когда-то в прежней жизни, в так и не вылившейся ни во что молодости и я почитывал столь изящно бунтующего, столь витиевато отрицающего француза и теперь почувствовал к нему острую неприязнь, к нему, давно покойному, будто он вдруг глубоко, несправедливо ранил меня, ничем перед ним не провинившегося. Прочь, прочь от наших прахов…
Я быстро прошел в ванную, сунул голову под кран, включил воду. Лился кипяток. Мне ошпарило шею, ухо, щеку. Холодной воды не было. Я принял наказание спокойно. Разыскал, стиснув зубы, скользкую бутыль с постным маслом, вылил масло на ладонь и обильно смазал пораженные места.
Вернувшись к столу, я еще раз пробежал глазами текст на бумажке и расписался.
Жильцы, в общем-то, были единодушны. Некоторые недоумевали: почему же мы не сделали этого раньше. Иные, настроенные скептически, выражали сомнение, насчет результатов, но тоже подписывались. Я указывал место на листке и с улыбкой- просил «не очень размахиваться», чтобы «всем поместиться», играя забытую с пионерских времен роль борца за справедливость. Действительно, инициативу мне пришлось взять на себя. Савельев стоял в сторонке, как бы стесняясь всей этой затеи, или вдруг в ней засомневавшись, или от долгих страданий за людей совсем разучившись с людьми общаться и разговаривать. Дважды он вообще из лифта не выходил, словом, вел себя так, будто разбудил и втянул его в эту историю я, а он за меня на всю лестницу вонял постным маслом.
Из квартир шарахало жареной рыбой и луком, стирками, телевизорами, выбегали дети, выглядывали старики. После недавнего, довольно тяжкого тет-а-тет с начитавшимся чужих книжек человеком, топтавшимся сейчас за моей спиной, я с жадностью здорового, который только что вырвался из объятий смертельно больного, вдыхал жизнь, жизнь с ее запахами, семейственностью, обязательностью, мятой воскресной простотой — эту добрую спасительную рутину обыденности, так предусмотрительно нам всем уготованную. Пьяных не было. Лишь в восемнадцатой квартире, кажется, попался выпивший, но контакт с ним имел характер неожиданно милый, юмористический: я позвонил, довольно долго никто не откликался, потом без всяких предварительных шагов или шорохов из-за двери снизу раздался негромкий голос-голосок: «Кто — там?» Создалось впечатление, что человек все это время лежал под дверью — почему бы нет? — и собирался с силами для вопроса, на который, надо сказать, и я ответил не сразу. «Кто там?» Сперва хотел отозваться по-домашнему: «свои», но передумал, ведь неизвестно, как воспринял бы такую фамильярность жилец. В самом деле, что значит «свои»?! Тогда я сразу стал объяснять суть, делая, словно под перевод, большие паузы, чтобы слышать реакцию, но ее не было. Изложив суть, я изложил резюме: «Если вы, товарищ, согласны и возмущены, вернее, возмущены и согласны, в общем, если вы желаете ликвидации недостатков, то, пожалуйста, подпишитесь на листке, он здесь, у меня». «Кто — там?» — последовало из прежней точки. По раздельности слов и артикуляции — вниз — мне почудилось, что там, за дверью, китаец-ну, маленький, в половину двери братец язычника от Брет Гарта, выкидыш фокуса; по высоте звуков — дистанция между «кто» и «там» — интервал оба раза равнялся чистой кварте, — что в квартире восемнадцать проживает кукушка. То и другое, понятно, не соответствовало действительности, в квартире восемнадцать проживал человек с романтической упругокрылатой фамилией Жуковский, одинокий пьяница, в прошлом еще и карусельщик высокой квалификации, который дважды представал перед товарищеским судом жильцов, оба раза разочаровав общей культурой речи и патетичностью, а также тихостью, певучестью какой-то и незлобивостью, и на все обвинения, будто он мешает людям жить, вопрошавший тогда у товарищей в чистую терцию: «Ну — чем?» Мне трудно объяснить свою настырность. Полагаю, я немного выставлялся перед своим коллегой, который от переговоров, естественно, уклонился. Слегка присев, я прилежно прочитал текст в замочную скважину. Дождавшись очередного «Кто — там?», мы ретировались. Эпизод как-то добавил мне настроения, пожалуй, я с удовольствием обсудил бы его, уже симпатичная шутка родилась в голове, но шутить в такой компании не хотелось, шутки Савельев вряд ли понимал.
Вскоре, слава Богу, к нам присоединились: двое, кажется, те самые, что так и провели тот субботник в поисках лопаты, и еще трое, что носили тогда песок для лужи и его трамбовали.
Увеличение количества миссионеров несколько видоизменило и саму миссию. Новенькие были выбриты и хорошо пахли. На выспавшихся лицах воскресная скука мешалась с непримиримостью, мужская радость бегства из дому с готовностью довести какое-нибудь дело до конца. Четверо из пятерых были в пиджаках, один в галстуке. Выпадал посланец из сорок первой квартиры: он пошел с нами в голубой дамской кофте и с длинным куском пышного, со смазанной вначале яйцом, а потом маслом корочкой пирога с капустой, который держал двумя руками.
Признаться, меня не покидало ощущение, что вот сейчас, за этим лестничным пролетом, нас ожидает старая, за ненужностью выставленная хозяевами вон железная кровать, нет, две, три кровати, и что наш отряд займет-таки первое место по сбору металлолома! Мне не хотелось прогонять эту грезу, ибо она бы уволокла за собой и зажигавшееся время от времени чувство, что может подарить только коллектив: смесь энтузиазма, освободительной надежды на разум и совесть соседа, бодрую горячку, хороший шаг, что-то еще и еще, а в результате то упоительное бесстрашие, что недостижимо в одиночку.
Чтобы не перегружать лифт, мы поднимались двумя группами: сперва трое, потом четверо или наоборот. В первую группу неизменно попадал мужчина в дамской кофте с нескончаемым пирогом. Прибывшие раньше дожидались остальных. По-моему, Савельев вызывал недоумение, а вскоре и явное раздражение почти у всех. Все чувствовали в нем чужака. Сперва недолюбливали и кофтастого. Ведь общественное мнение, которое мы представляли, не терпит разгильдяйства, всякое, даже внешнее легкомыслие его принижает, как бы ставит под сомнение авторитет коллективного разума, бросает ему вызов. А этот первым заскакивал в лифт — наверно, боялся остаться или что пирог зажмет дверьми; к тому же он жутко чавкал, а когда наконец-то кончился пирог, длинный коричневатый ломтик тушеной капусты, прилепившийся к подбородку, еще долго вызывал