знаю, что говорю. Боэмунд Криьой был последним, кто стоил престола Антиохии и вообще какого-нибудь престола. У нас с ним было немало общего. Ни он, ни я, сказать по правде, никогда особенно не верили ни в Бога, ни в чёрта...
Заметив, что юноша хочет что-то сказать, старик сделал предупреждающий жест:
— Да, да, я знаю, что говорю, и, стоя на пороге могилы, не страшусь кары. И в этом мы были похожи с князем. Или вот, — он снова улыбнулся, — взять хотя бы глаза. Я, как и он, одним вижу куда больше, чем ты двумя. Нет, не тешь себя надеждой, никто не придёт нам на помощь. Их непременно накажут... потом, если придёт на то нужда. Тогда им припомнят злодеяния, совершенные над верным слугой Господним, братом Жосленом. Тогда спросят с них, тогда и вспомнят о том, что они — всего лишь жалкие, грязные киликийские грифоны. Это непременно случится, просто потому, что так уже происходило и раньше, они обязательно поплатятся за своё бесчинство, но не сейчас.
Речь старика звучала спокойно, но веяло от неё таким холодным безразличием к собственной жизни, какое и бывает только у тех, кто давно приготовился к смерти. Филипп всё ещё не желал смириться с участью, ожидавшей господина. О собственной участи и участи четырёх вооружённых слуг, что заняли посты на самых уязвимых участках обороны, он как-то и не думал.
— И всё же, мессир, я не могу поверить в то, что франки не вступятся за одного из своих!
— Франки? — переспросил рыцарь. — Полно, мальчик мой, много ли франков осталось в этом городе? От доблести тех лангобардов[9] и фризов, что пришли сюда сто тридцать пять лет назад с Боэмундом Великим и его племянником Танкредом, не осталось и следа. Франки, и без того малочисленные, истаяли сразу же после того, как Рутгер Салернский угодил в котёл вместе со всем своим войском. С тех пор княжество только оборонялось. Турки в Алеппо скоро забыли о временах, когда со стен своих видели границы христианских владений. А ведь до того что ни год язычники платили все большие дани регенту княжества — Танкреду. Он только звался байи[10], а на самом деле был самым настоящим князем. Одно это имя прикопило в трепет неверных от Дамаска до Багдада. Рекой лилось в подвалы цитадели на Сильфиусе золото неверных. После каждой битвы толпы пленных гнали по улицам города.
И что же? Всего несколько десятков лет понадобилось франкам, чтобы потерять всё, что они имели. Счастье их, казалось, умерло вместе с Танкредом и дядей его, Боэмундом, вместе с первыми Бальдуэнами. Их потомки, покупая мир ценой бесчестия, заискивали перед властителями Алеппо и Дамаска, но ничто не могло отвратить неизбежного.
Старик внезапно умолк. Он, единственным своим глазом уставившись на пергаменты у себя на столе, казалось, забыл о юноше. Филипп всё ещё не желал верить горькой правде, заключавшейся в словах господина.
— Но... но... мессир... — несмело произнёс оруженосец, глядя на повернувшегося к нему в профиль командора и словно бы всё ещё надеясь, что старик скажет что-нибудь ободряющее. Но тот молчал, и юноша продолжал: — И всё же, разве ради заслуг ваших перед прежним князем нынешний не пришлёт вам помощи? Как же может сын забыть добрые деяния тех, кто служил его отцу?
— Поверь, Филипп, поверь мне, — покачал головой командор. — Я достаточно прожил на свете, чтобы убедиться, ценить чужие заслуги — высокое искусство, владеть которым дано немногим. Я знавал немало добрых рыцарей, баронов, князей и графов, которых Господь не наделил подобным даром. Даже и Боэмунд Кривой не часто вспоминал о благодеяниях, оказанных ему другими, — проговорил старик скорее с безразличием, чем с грустью. — А что до слабаков, каким вырос его сын, они и подавно не помнят добра. Таковые государи в одночасье забывают о своих ближайших помощниках. Такие не правят, ими правят другие.
Храм, Госпиталь, городская коммуна, венецианцы, пизанцы с генуэзцами, клир, — как ревнители римского канона, так и ортодоксы, — патриарх и папа через своих полпредов — все начнут тянуть каждый к себе. А когда увидят, что пожалованное им сегодня завтра передаётся более крикливым, возненавидят столь ничтожного государя. Они, забывая уже обо всём, кроме своих сиюминутных выгод, начнут рвать на части и этот город, и княжество, и того, кто сидит на троне...
Старик вдруг замолчал, но через секунду-другую, печально вздохнув, продолжал:
— Об этом я и написал, ведь уже видел такое я в дни моей молодости. Мне ещё не исполнилось двадцати пяти, когда умер от проказы король Иерусалимский Бальдуэн Ле Мезель. Добрый и способный юноша, он мог бы стать славным королём. Не раз дела государственные вынуждали его, пересиливая боль, подниматься из постели. Вынося ужасные мучения, которые причиняло ему любое движение, отправлялся он навстречу неприятелю, обращал в бегство турок и сарацин.
Командор вновь сделал паузу и, указывая на пергамент, сказал:
— В те далёкие времена у меня было два глаза и две руки. Я не плачу по ним, как не плакал и лишившись их. Что ж плакать по волосам, была бы цела голова. Через два года по смерти Бальдуэна Прокажённого настали времена тяжкие. Государство раскололось надвое. Бароны Утремера не уставали печься о своих амбициях даже и перед лицом смертельного врага. Обман и предательство стали делом обычным, как и ныне. Благородные магнаты утишили распри свои не раньше, чем нашли себя и всю землю свою стоявшей на пороге погибели... Некоторые из тех, кто стоит там за окнами, достаточно молоды, чтобы дожить до страшного часа. То, что ждёт этот город и всю землю франков, затмит собою позор и ужас Карнеатгина. Потому что тогда весь Запад всколыхнулся. Многие сотни храбрых рыцарей взяли крест и спасли Левантийское царство от полного уничтожения. А ныне... ныне никто, никто не придёт на помощь. Государи Европы найдут более разумное применение силам своих вассалов, чем бросать их в битву за благополучие тех, в ком не осталось и капли чести, кто в погоне за торговыми выгодами готов продавать соплеменников и единоверцев...
Старик опять замолчал. Но и на сей раз тишина продлилась недолго. Он уже хотел открыть рот, когда с улицы вновь раздалось разноголосое:
— Эй, Жослен, что притих?! Думаешь, мы уйдём?!
— Думаешь дождаться подмоги? Не надейся! Ни князь, ни орден не станут возражать против того, чтобы поджарить тебе пятки!