гриммовской чернухой.
Но все это, ни в какое сравнение не шло с рассказами бабы Нели про ленинградскую блокаду.
А самым страшным был рассказ про рынок.
Был такой рынок, на который крестьяне из ближайших не захваченных немцами деревень приносили зимой в город еду и, среди прочего, картошку — заранее сваренную, положенную в бидоны и обмотанную тулупами картошечку, исходившую душистым и — уже по одному только виду ясно было — сытным паром. За несколько таких картофелин «замечательные советские колхозники» спрашивали набор столового серебра или хрустальные вазы, и торговаться с ними было бесполезно. Должно быть, эти крепко сбитые, плотно подпоясанные и, в сущности, не злые тетки подсознательно мстили «городским» за все то, что было проделано с ними и их семьями во время коллективизации.
Однажды Неля Николаевна взяла золотую брошь с рубином и маленькими алмазиками по периметру («мамина, свадебная, а серебряный половник с нежным таким вензельком на ручке, последний из моего уже свадебного столового набора, ушел неделю назад») и отправилась на рынок.
Там она обменяла «последнюю свою память» на кусок парного, вроде даже теплого еще мяса. Она шла домой, прижимая к груди завернутое в тряпку (газеты давно сожгли в буржуйке) сокровище, почти целое состояние. Такого куска им должно было хватить на неделю.
Недалеко от дома она остановилась и развернула тряпку: в какой-то миг ей показалось, что это человечина. Она вспомнила об отрезанных у трупов ягодицах и прочих обыденных ужасах блокадного быта и бросила мясо на заледеневшие горбыли мостовой. И вернулась к детям с пустыми руками.
В ту зимнюю ночь сорок второго года заснула и не проснулась ее маленькая дочь, а спустя два месяца, уже весной, когда «стало полегче, можно было уже собирать и варить молодую крапиву и делать салат из мать-и-мачехи», «что-то случилось» с Герой. Он начал подолгу стоять в углу’, покачиваясь и однообразно долбя истершимся носком ботинка стену. Врачи обнаружили у него в мозгу опухоль. Когда Гера подрос, ему сделали операцию, после которой у него осталось небольшое углубление за ухом, но его, если не гладить Геру по голове, можно было и не заметить.
…Каждый раз Неля Николаевна, надписывая ко всем праздникам яркие открытки с обязательным развевающимся стягом или в крайнем случае, алой ленточкой, вплетенной в букет мимоз или подложенной под новогоднюю золотую звезду, добавляла внизу одну и ту же неизменную фразу: «И мира во всем мире!». Она знала, о чем писала.
В конце жизни Неля Николаевна стала сильно болеть, и однажды Анна пришла навещать ее уже в больницу, на Черную речку. В палате лежало человек десять. Возле кровати Нели Николаевны, в изголовье, стояла прозрачная, словно ангел, капельница, а сама она тихо дремала, зажав в одной руке школьную тетрадочку, а другую руку доверчиво откинув под мерно капающее лекарство. И без того имевшая небольшой росток, она стала теперь совсем крошечной. Словно от постоянных забот и тревог произошла «усушка и утруска» всего ее организма.
Женщина с соседней койки сказала, не то жалуясь, не то восхищаясь: «Вчера думали, ту душу отдаст, так плохо было, а сегодня утро песни пела». На тетрадке было написано сиреневыми чернилами тем же почерком, что и «мира во всем мире» на открытках, — «Стихи».
… С годами виделись они все реже. Анна заканчивала школу. Поступала в ненужный вуз. Сбегала из него. Потом сбегала из дому. В последний раз Неля Николаевна запомнилась ей в чистеньком, накрахмаленном (неужели Гера? или про запас держала?) халатике с крупными сиреневыми цветами по всему полю. Она полусидела в кровати, говорила, что купила наконец-то Гере настоящий кабинетный рояль («Пойди посмотри в соседской комнате, она теперь наша»), что «денег Герочке должно хватить надолго, а на похороны, слава Богу, отложено», перебирала узловатыми почта негнущимися пальцами край одеяла и морщилась от сердечных болей.
Неля Николаевна умерла летом. Заниматься похоронами, кроме растерявшегося Геры и Анны, было некому: родители сидели на даче, ехать за ними значило только время терять, а болгарский до сих пор здравствующий брат все равно не успел бы.
Анна отправилась в гробовую контору на улице Достоевского, заказала гроб (вдруг поумневший Гера велел не слишком дорогой), покрывало, подушечку и те самые пресловутые «белые тапочи», кроем и весом удивительно напоминавшие спортивные «чешки». Потом на Серафимовском кладбище договорилась о месте. Тут проблем не было: Нелю Николаевну они подхоранивали к ее матери и маленькой дочке.
От ворот кладбища могильщики везли гроб на полуразбитой неловкой тележке. Позади шли она с Герой и старая соседка. Первый раз она хоронила «сама». И это наполняло ее тихой гордостью и сознанием хорошо выполненного долга.
Прежде чем свернуть в сторону сорокового участка, к приготовленной могиле, гроб занесли в церковь: перед смертью Неля Николаевна просила, «чтоб обязательно с отпеванием». Гроб поставили в боковом приделе. Гера замер на месте, отрешенно глядя в узкое мутноватое окошко. Пришел батюшка и, ни к кому конкретно не адресуясь, спросил, какое имя покойнице было дано при крещении. Гера, очнувшись, внятно произнес: «Анна». И Анна внутренне ахнула: «Так вон оно что!».
Гере остались скудный скарб, пальма в кадке и кабинетный «Бехштейн», а ей — осевшее на всю жизнь в памяти пальцев незамысловатое начало какого-то старого романса, которому Неля Николаевна когда-то начала ее учить, да так и не доучила.
Воспоминание о той детской привязанности к Гере было ею давно забыто. Он стал старым мужчиной, разъезжавшим по городу на старом велосипеде и музицирующем на старом кабинетном рояле. А потом и сам он, и даже тень его затерялись в залитой солнцем перспективе Большой Дворянской улицы, рядом с Петропавловкой, неподалеку от поворота на Троицкий мост.
* * *
— Анна! Анна, ты слышишь меня? А ну быстро к доске! Хватит Санникова гипнотизировать!
Да уж, Агния Брониславовна деликатностью не отличалась и в гневе бывала страшна. Однако шестой класс «в» все равно ее любил: за быструю отходчивость и веселый «польский гонор».
Анна кротко вздохнула, встала и, одернув форменное платьице, обреченно поплелась к доске доказывать теорему, и безнадежность этого дела была аксиомой.
«Если одна из двух прямых лежит в некоторой плоскости, а другая прямая пересекает эту плоскость в точке не лежащей на первой прямой, то эти прямые скрещиваются». Она положила мелок, вытерла пальцы о влажную мятую тряпку и с тоской посмотрела в окно.
Главным в этой теореме для нее сейчас была отрицательная частица «не». Вот именно: скрещиваются, но не пересекаются. «Скрещиваться» могут шпаги, клинки —