пока она не убралась. Меня так и не заметили. Как это уместно, подумал я, стать ещё и невидимым. В конце концов, это было бы следующим по логике шагом.
Рассвет только-только забрезжил, когда я зашёл в трамвай и сел там, в каком-то ступоре, пока он мчался по тоннелю Сороковой улицы. Почему-то внутри тоннеля было уютно, в отдалении от мира и с проносящимися мимо бетонными стенами, размытыми до бесцветной серости. Я омертвело прислушивался, как объявляют остановки: Тридцать Седьмая улица, Сансом, Тридцать Пятая и Академия Сент-Мэри — уже не имело значения, что не было ни остановки «Тридцать Пятая улица» на этом маршруте, ни вообще места под названием Академия Сент-Мэри.
Я вышел на Тридцатой улице и медленно побрёл по островку безопасности между громадой главпочтамта и столь же монументальным вокзалом на Тридцатой улице. Я думал о них, как о двух необъятных усыпальницах, вмещающих кости всех царей земных[7].
Через некоторое время я оказался на мосту, сверху вниз рассматривая реку Скулкилл[8], глазея на волны и оттенки, свет и тень, и редкий плавучий мусор. Картина постоянно изменялась, никогда не оставаясь той же, что в прошлый миг, никогда не возвращаясь к тому, какой была недавно.
Проехала ещё одна патрульная машина, не обратив на меня внимания.
Прошло несколько дней. У меня с собой было немного денег, так что я питался в ресторанах, среди массы посетителей, до тех пор, пока моё, всё более запущенное состояние, не заставило официантов обходить меня стороной. Я пытался поддерживать опрятность при помощи умывальников в мужском туалете на вокзале. Я поселился на этом вокзале, как и множество прочих, которые тоже опустились, но по иным причинам.
Несколько раз я видел знакомых людей, коллег по офису, отправляющихся на работу. В первый раз, когда такое случилось, я спрятался. Впоследствии мне приходилось таскать с собой газету, чтобы укрыться за ней при необходимости. Я никогда не смел приблизиться ни к одному из них, опасаясь того, что мог услышать в ответ, если спросить, не знали ли они когда-нибудь человека по имени Алан Саммерс.
Через какое-то время я перестал их замечать и все люди вокруг превратились в незнакомцев, несчётные скопления которых текли, менялись и менялись, снова и снова, пока мне не перестало попадаться одно и то же лицо дважды, и все лица слились в единообразие, как размытый тоннель метро при поездке.
Как-то я заснул на скамейке и мне приснилось, что я — тот старик, стоящий под дождём у моего дома, медленно растворяющийся от капель воды, словно пряничный человечек, выброшенная в канаву фигурка из жжёного сахара. И мне приснилось, что моя дочь внезапно села в своей полутёмной спальне и окликнула: «— Папочка, это ты?» Я пытался ответить, но мой голос смыло дождём, текущей водой и я словно бы отвалился с фасада дома. Снова и снова звала моя дочь, и я не мог ответить, пока фасад дома не зарябил и не затуманился, как что-то, видимое сквозь дождь, стекающий по лобовому стеклу машины. Потом осталась только тьма и чувство уплывания, а имя моей дочери, её лицо и все мои воспоминания о ней ускользали. Я не мог уцепиться за них.
Тут я проснулся от мягкого прикосновения к плечу. С испуганным мычанием я резко сел и обнаружил стоящую надо мной женщину. Она, пожалуй, совсем недавно перевалила за двадцать и была одета в синие джинсы, армейскую куртку и вязаную шапочку. С одного плеча свисал рюкзак.
Думаю, она была путешественницей. Да, кем-то, кто путешествует далеко, кто путешествует, не останавливаясь, чтобы отдохнуть или найти кров. Почему-то я мог сказать всё это о ней, будто у меня развилось новое чувство.
— Возможно, я могу тебе помочь, — сказала она и, пока мы оглядывали друг друга, то оба поняли, она — почему я был тут, а я — почему она выбрала меня из всех потрёпанных обитателей вокзальных скамеек.
Она поступила так, потому что я тоже путешественник, а у неё имелось такое же особое чувство, позволяющее ей распознать одного из своего племени.
— Пошли, — сказала она. Я поднялся и последовал за ней в огромный центральный зал вокзала.
Мне потребовался лишь миг, чтобы заметить, что изменилось: на вокзале был военный мемориал, колоссальная бронзовая статуя крылатой Победы, поднимающей павшего солдата из огня. Таким я его и помнил. Теперь там высилась фигура бросающегося в атаку пехотинца Первой Мировой.
Снаружи, на мосту через реку, нас поджидал старик. Он тоже различил во мне то, чем я стал, как и я различил в нём.
— Не так уж много подобных нам, — сказал он, — но мы подобны тебе, все мы. Как и ты, мы переходим дальше. Мы никогда не остаёмся слишком долго в одном месте.
Мы — одно племя: девушка, старик и прочие, с которыми я встретился в подвале, где временами собирается наша группа, когда каждый из нас глубоко внутри понимает, что пришло время новой встречи. Иногда мы встречаемся не в подвале, а в гостинице или дворе, или поле, или даже палубе корабля в море. Но всегда около двадцати лиц знакомы мне и всегда бывает один-два новичка.
Мои глаза открылись недавно. Я вижу всё это впервые.
Девушку зовут Мара. Однажды она достала из кармана и показала мне десятицентовик времён Вудро Вильсона[9]. Старик — Джейсон, ему восемьдесят два года и он — наш вождь, священник и носитель памяти. Именно он хранит и читает вслух книги наших жизней, где записано всё, что только удалось вспомнить и сохранить. Я жил в Филадельфии. Джейсон давным-давно родился в Новом Орлеане, вскоре после провозглашения Наполеона IV[10] претендентом на престол.
Мы одиноки, но держимся вместе и правда о нас записана и запомнена. Остальное уплывает вдаль, словно туман, поднимающийся с совершенно безмятежного озера.
Вспоминать. Это всё, что у нас есть. Держаться вместе и вспоминать.
Счищенное прочь
I
— Это — вопрос жизни и смерти, — заявил Сэм Гилмор и я ему поверил.
Мне пришлось. Что-то было в его напряжённости, в том, как он говорил, в том, как он склонился над столом и смотрел сквозь меня, в том, что он попросил меня о встрече этим вечером, здесь, в забавном баре на Ист-Виллидж[11], под названием «Яппи, вперёд» — несмотря на часовое опоздание и февральское ненастье.
Но