Когда незнакомец остановил разогнавшуюся лошадь, Мейлах был уже далеко. Только виднелись его высоко поднятые руки, качавшиеся над колосьями. Этот молчаливый и задумчивый молодой человек напомнил вознице, как два года назад, вернувшись из эвакуации, забрался он в пшеницу и там, тайком, чтобы никто не видел, обнимался с колосьями, как с живыми существами, и сладко, сладко выплакался. Прижимался лицом к колючим усам колосьев, глубоко вдыхал их аромат и, как после молитвы в новолуние, сказал себе «шолом-алейхем»[1] и сам себе ответил «алейхем-шолом».
Пожилой колхозник из Ратендорфа не ошибся. С Мейлахом теперь происходило то же, что со всеми, кто после долгих лет эвакуации вернулся к себе домой. Родное небо со знакомыми звездами, бескрайнее поле словно притупили в Мейлахе глубокую боль, и сердце наполнило странное чувство. Он еще сам не мог в нем разобраться. Его вдруг потянуло к человеку на подводе.
— Как вас звать?
— Цемах Ладьин. А вас?
— Мейлах Голендер. Сколько дней осталось до уборки?
— Недели две, если не будет дождей... Н‑н‑но, братюга!
Проехав еще немного, Цемах Ладьин сказал:
— Видели, что за хлеба? Но что из этого, когда убирать нечем. Тракторы — не тракторы, комбайны — не комбайны... Увечные развалины... Не знаю, как у вас, но у нас, в Ратендорфе, очень плохо дело с людьми... Ой, как нам не хватает людей.
Мейлаху показалось, что Ладьин упрекнул его, и он, как бы оправдываясь, ответил:
— Людей теперь везде не хватает. — И тут же добавил: — У нас на заводе тоже людей нехватка...
Луна не отставала от повозки, как жеребенок, впервые взятый в далекую незнакомую дорогу. Она словно вела с лошадью игру — то отставала и дожидалась, пока за ней вернутся, то резво уносилась вперед.
Время от времени Мейлах поднимал с прогретого сена голову и вглядывался — не видна ли уже деревня. У него теперь было лишь одно желание — пусть дорога длится и длится, все отдаляя мгновение, когда придется переступить порог родного дома, из которого, может быть, в такую же лунную летнюю ночь увели Зелдку на виноградник... По дому теперь бегал бы ребенок, ему было бы уже пять лет...
— Вы спите?
— А! — вздрогнул Мейлах.
— А я тут, думаете, первое время спал? Знаете, что тогда думали многие из нас? Продать свои дома и уехать. У вас, не приведи господь, кладбище на винограднике, а у нас оно на самой середине улицы... Знаете, мы намного сильнее, чем сами думали... Поддаться горю? Не дождаться врагам нашим!.. Ну вот — вы уже у себя.
Мейлах спрыгнул с подводы и остался стоять посреди улицы, протянувшейся в темную даль двумя рядами домов.
— Это ваш дом? — спросил Цемах, снимая с подводы чемодан.
— Нет, — растерянно ответил Мейлах, — наш дом на той улице. Я к себе сейчас не заеду... Подожду здесь до утра.
— Приехать к себе домой и остаться ночевать на улице?
Подхватив чемодан, Цемах подошел к ближайшему дому и постучался рукоятью кнута в окно.
— Откройте, пожалуйста, дверь — я привез вам гостя. Вашего колхозника привез я вам.
В окошке со спущенными занавесками засветился огонек. Минуту спустя открылась дверь.
Перед Мейлахом стоял Исроэл Ривкин.
2
Расцеловавшись с гостем и хорошенько выплакавшись, Хана ушла на кухню что-нибудь состряпать.
— Исроэл, — обратилась она к мужу, уже успевшему выложить перед гостем все свои грамоты, — Исроэл, может, хватит мучить человека. Мейлахка завтра, кажется, еще не уезжает... Принес бы ты мне лучше охапку курая, я не могу отойти от печи — молоко, не дай бог, сбежит. Ты, вероятно, умоешься с дороги, — сказала она Мейлаху, — вот тебе полотенце...
Ни Исроэл, ни маленькая седеющая Хана с потускневшими от слез глазами, ни их дети, спрыгнувшие с постелей и наполнившие дом звонкими голосами, за все время не обмолвились ни единым словом о том, что здесь стряслось. Разговор за столом вертелся вокруг последних деревенских новостей: кто где работает, кто как работает, сколько в прошлом году получили на трудодень, сколько рассчитывают получить в этом году, кто женился, кто собирается жениться...
— А свадебный подарок ты хоть прихватил с собой? Сразу же после уборки справляем свадьбу — выдаем замуж нашу Тайбл. Что ты стыдишься, доченька? я знал Мейлахку, когда он еще под стол пешком ходил... Ай, и бегут же годы! Тебе уже, думается, около тридцати... А?
Потом разговор зашел о фермах, об МТС, о баштане... Те же разговоры, что вели здесь между собой до войны.
— У нас роют новый артезианский колодец для полива, — вмешалась в разговор Хана, стоявшая в дверях со сложенными на впалой груди руками, — и новый клуб строим... Клуб, говорят, будет стоить уйму денег. Исроэл, сколько?
— Чтобы было где танцевать? — не удержался Мейлах и оглянулся на занавешенные окна.
— Разумеется, раз строят клуб, значит, будет где и потанцевать.
Ответ Исроэла был для Мейлаха настолько неожиданным, что он чуть не распахнул окно — пусть увидят виноградник! Но в тот же миг он почувствовал на себе тяжелую руку Исроэла.
— Где ты собираешься работать? У нас очень туго с людьми.
По тому, как домашние при этих словах переглянулись, Мейлах понял, почему завели с ним разговор об урожае, о клубе, о свадьбах, — так иногда пытаются разговорами отвлечь больного от его страданий. Но немного спустя Мейлаху снова показалось, что люди здесь уже свыклись с соседством могил. «Время — лучший лекарь... Оно залечивает самые тяжкие раны... То, что предано земле, должно быть предано забвению...» — вспомнились ему слова из писем Бенциана.
«Нет, не должно быть забыто, — хотелось кричать Мейлаху, — на каждом шагу буду напоминать вам о могилах. Время не волна, что все уносит с собой».
И дал это почувствовать в своем ответе Исроэлу:
— Пока ничего еще не могу вам сказать. — Он отодвинул от себя стакан остывшего чая, поднялся со стула и принялся расхаживать по комнате широкими беспокойными шагами. — У молодых людей, дядя Исроэл, крепкая память...
— Что ты этим хочешь сказать?