Отрывки из дневников 1912–1916 гг.
ЗАПИСИ, СДЕЛАННЫЕ ЛЕТОМ 1912 Г.
Пугает и подавляет мысль о том, что мне больше не хочется писать. С тех пор, как я начал подробно заниматься анализом и каждый раз детально разбираю происходящее в моем бессознательном, мне больше не нужно писать. Однако анализ приносит лишь страдания, горькое знание жизни и разочарование. Писательство же дарит восторг и заработок. Но не получается! Продвигается тяжело, с затруднениями. Рождается мысль, и ее тут же, в зародыше убивает критика. А самые глубокие нерешенные внутренние проблемы не могу перенести на бумагу. Останавливает чувство, будто другие смогут так же безошибочно их интерпретировать, как я, психоаналитик, делаю это с текстами других писателей. И все равно, безжалостно принуждаю себя писать. Я должен писать. Если писательство и не будет больше для меня образом жизни, пусть будет хотя бы игрой. Мне нужно играть — пусть и не для развлечения, ведь только литература дает шанс когда-нибудь заработать много денег.
Что ж, вот оно лето 1912 г.
[…] Прохладным, ветреным весенним днем приехали в Штубню. Большой ресторан выкрашен неприятно, мы замерзли, чувствовали себя чужими. Я волновался из-за каждого движения, хотел придумать способ, с помощью которого можно было бы легче и успешнее всего всех завоевать.
Снова я был без гроша в кармане!
* * *
В этом состоянии меня преследовали тягостные, тревожные чувства, которые я пытался скрыть, ведя себя уверенно и, в то же время, скромно.
После обеда обычно сидел у себя в кабинете, писал письма или занимался обустройством комнаты. Потом ходил в купальни. Как правило, заставал там Дежё — его как следует массировал работник купальни, а он взвизгивал и хихикал под его руками.
Этот работник был первый, кто своим поведением предупредил меня, что надо за собой следить.
Когда я приезжал сюда на пару дней из Будапешта с визитом, естественно, обращался с ним любезно, по-дружески протягивал руку, чтобы поздороваться, и старался всячески шармировать. Теперь же, когда я приехал сюда на постоянную работу, он уже смеясь вышел ко мне и сам, первым протянул руку. Такие вещи, о которых человек заранее никогда не думает, теперь заставили меня призадуматься. В принципе, я всегда презирал этого человека, ведь он хочет вызвать уважение не за счет своего интеллектуального преимущества, но высокомерным, наглым или уклончивым поведением. И теперь мне тоже придется принимать его всерьез, чтобы пользоваться всеми этими дурацкими условностями, — как я уже понял, они способны регулировать контакты между людьми.
Госпожа Браун тоже переменила тон, с тех пор как я стал работать при купальне. До подписания договора обращалась со мной как с самым почетным сотрудником, старшим над собой, слушалась моих указаний, а нынче воспринимает как коммерсанта, который приехал, чтобы сесть ей на шею и паразитировать за счет ее купален. Невооруженным глазом видно, что и дочерей своих настроила против меня. Вдруг перестали быть ко мне любезны, пускаться в длинные беседы, а если и заводили разговор, то таким тоном, как дочь провинциального аптекаря беседует со стажером-фармацевтом, или дочь майора — с кадетом. После чего я решил больше ими не заниматься. Не стал изображать из себя обиженного, по-дружески с ними здоровался и не замечал, что в ответ не получал того, на что мог рассчитывать, исходя из своего положения.
[…] Когда Дежё заканчивал свои процедуры, — примерно к половине 12-го, — мы обычно шли на длинную прогулку, до половины первого. Потом обедали. После обеда болтали с соседями по столу — ветеринаром и местным счетоводом. Оба — заносчивые провинциальные юноши, возомнившие о себе, будто они благородные и светские господа. Особенно Вибрицкий, счетовод, был высокого мнения о своей физиономии, наряде и впечатлении, производимом на женщин. Он ни словом об этом не обмолвился, но по нему было ясно видно. У каждого было по собаке, они их называли ласковыми прозвищами, гладили, кормили во время обеда и непрестанно рассказывали идиотские истории в доказательство того, какие животные умные и дрессированные. Мы с Дежё не были в состоянии долго выдерживать их общество и, спустя три четверти часа, обыкновенно были уже у себя в комнате: читали, умывались, болтали. Я в тот период употреблял отраву умеренно. Как правило, раз два дня, в два часа пополудни вкалывал дозу 0,02-0,03 пантопона[11]. Гармоничной эйфории препарат не давал, но был мне необходим, отчасти, чтобы снять половой голод, отчасти, чтобы побороть постоянные тревоги финансового и морального плана.
[…]
Начало июня тянулось долго. Прибыли инструменты, шкаф, аппараты. Кабинет был полностью оборудован. Работы было много с первых дней. Сначала пошли хронические больные из ближайших деревень. Время позволяло, и я обследовал их со всей тщательностью. Каждому провел детальный внешний осмотр, проверил нос, горло, уши. Практика по ушам и горлу у меня была небогатая, но к прибытию настоящих курортников я уже навострился. Еще одно преимущество — больные повсюду разнесли новость, какой я хороший доктор, и прислали много новых пациентов.
На третий день пришла вдова с жалобами на туберкулезную интоксикацию. Я немедленно прописал ей калиум йодатум, от чего она как следует набрала вес. Состояние ее выправилось удивительным образом, и вдова покинула меня, рассыпаясь в благодарностях. Это был мой первый успех. То, что первая моя пациентка страдает как раз от того, что я хорошо умею лечить, я воспринял как доброе знамение.
[…] После ужина мы недолго бодрствовали. Одну-две партии в бильярд, и спать. В постели читали друг другу вслух Казанову, беседовали о девушках, об Ольге и Бланке, делились любовными историями, которые нам доводилось переживать с разными красотками. Спали плохо. Особенно досаждали мне сексуальные желания в дни, когда я не принимал пантопон. В такие дни в воображении с болезненной отчетливостью рисовались пасторальные картины недавнего прошлого. Я представлял себе Ольгу — как она в рубашке ходит по комнате у меня дома, как гнется ее стан, и плоть маленьких ножек просвечивает сквозь тонкий черный чулок.
Вскоре случилось так, что feau de mieux[12]я соблазнил гостиничную горничную — кажется, ее звали Тереза. Несколько раз засадил ей с кондомом, не без усилий, поскольку у девушки была достаточно узкая вагина. Девственности ее лишил санаторный врач Малер, 2 года тому назад. Сама по себе эта девушка 21 года с худым, бледным телом не была аппетитным кусочком, но в том, как она выпучивала свои глупые голубые глаза, краснела и начинала совершать порывистые встречные движения в момент оргазма, было нечто любопытное. Дежё тоже попытался с ней «причаститься», но пенис у него поник, и он в раздражении покинул поле боя.
Меня Тереза, естественно, тоже никоим образом не удовлетворяла, и я спешно решил поехать в Будапешт. Пациентов у меня было всего 3–4, постоянного лечения никто из них не получал, так что 12 июня в 7 утра я сел в поезд и в час дня, после длительного, утомительного и до полуобморока скучного путешествия, смог, наконец, обнять Ольгу. В свете черных закопченных светильников Восточного вокзала она сначала показалась мне неожиданно толстой, а ее силует резко очерченным. Но тем более сладкими показались мне потом ее губы. Всю дорогу — на улице, в экипаже — я обнимал и целовал ее самым нетерпеливым образом. Ольгины поцелуи ввели меня в настоящий экстаз. Боже, эти поцелуи. Как много они для меня значили. Сколько радости, страданий, возбуждения всех комплексов, звучавших одним диссонирующим аккордом: женитьба?.. существование?.. будущее?.. честь?.. карьера?.. любовь?.. отказаться от других женщин?..