иногда не позволяет ей слышать ноты на правильной высоте. Когда она со мной, она его не носит.
Я бы ожидал больше протеста, больше отчаяния, больше ярости. Когда я ей это говорю, Джулия рассказывает мне о людях в ее классе чтения по губам. Один из них страдает жуткими головокружениями с тошнотой, постепенно лишающими его слуха. Другой стал глухим после инсульта; он наталкивается на людей на улице, и они отпихивают его, думая, что он пьяный. Еще одна женщина, около пятидесяти, потеряла слух в одночасье из-за ошибки хирурга.
— Они как-то справляются, — говорит она. — Мне гораздо лучше, чем им.
— Но ты музыкант. Тебе должно быть труднее всех.
— Ну, теперь у меня есть ты, чтобы этим делиться.
— Ты так легко к этому относишься.
— Что ж, Майкл, это мой выбор. Ты бы тоже как-нибудь справился, если бы это случилось с тобой. Даже если ты так и не думаешь.
— Я сомневаюсь, Джулия. Я не знаю, что бы я с собой сделал... Я... У тебя больше мужества, чем у меня.
— Нет, я просто помню, что глухая мать лучше, чем никакой.
Я не могу сообразить, что ей на это сказать.
— По крайней мере, — чуть позже говорит она, — по крайней мере, я родилась со слухом. По крайней мере, моя память может мне рассказать, как звучит квинтет Шуберта. Тут мне повезло больше, чем Моцарту, который никогда не слышал ни одной его ноты, или Баху, который никогда не слышал ни одной ноты Моцарта...
Иногда ее маска падает, и я чувствую ее отчаяние.
Я спрашиваю, как ей удается по-прежнему создавать музыку руками, играть так тонко, с таким чувством. Это выше моего понимания. Она, обычно всегда готовая говорить про музыку, отвечает очень скупо. Она говорит мне, что находит мысленный аналог тому, как она слышит фразу, и потом дает своему телу это изобразить. Мне кажется, что ее глухота убила ее мечту об идеале, но как я могу ее спрашивать более настойчиво? Что она имеет в виду под «изобразить»? Какие звуки возвращают ей ее уши? Как она сейчас чувствует силу педали?
Она по-прежнему любит простые, доступные удовольствия. Одно из них — виды из автобуса, и иногда мы ездим наверху, сидя на противоположных рядах. Это должно напоминать ей, как и мне, то время, когда мы первый раз увидели друг друга в Лондоне.
— Mне не по себе от наших свиданий, — говорит она сегодня. — Если бы кто-то поступал, как поступаю я, я бы не знала, что думать об этом человеке.
— Ты говоришь так, как будто это грязь, Джулия. Ты не можешь так думать. Ты ведь не несчастна со мной?
— Нет, разве это возможно? — говорит она, протягивая ко мне руку, но замечает кондуктора и убирает ее.
На что все это похоже для нее? Как она может продолжать эти встречи со мной, будучи женой и матерью дома? Я вижу, как ей тяжело — ее мир построен на доверии, и все же я не решаюсь задавать вопросы, боясь, что тот мир выплеснется в наш. Я не спрашиваю, а она мне не говорит, была ли она в церкви последние две недели и, если была, какие мысли ее посетили.
Неверность и грех: нелепо, что других, менее суровых слов нет. Нo Джулия не может принять этот пафос: будучи сама доброй, она должна верить в понимающего Бога. Все это мне чуждо, даже недоступно. Но втянул ли я ее больше, чем она хотела? Быть может, надо было просто продолжать вместе играть и больше ничего, чтобы воссоздать то вдохновение и дружбу, так давно утерянные? Было бы тогда чувство вины? Смогла бы она смириться с двумя мужьями — каждый для своего мира? А я? Выдержал бы? Не обжегся, не сломался бы?
Без толку про это думать теперь, когда это уже началось. А если бы нет? Если бы мы не занимались любовью, мы, чьи сердца бьются в одном ритме? Как трогательно это было бы, как целомудренно, печально, горько, красиво — как самодовольно, как фальшиво, как мучительно, как безутешно.
4.12
Впятером с Эрикой мы едем в «Стратус-рекордс» на такси. Эрика только что нам сообщила, что новая секретарша заказала нам четыре билета, а не пять, в Вену и Венецию. Она не сообразила, что виолончель Билли нуждается в отдельном билете.
— Это бред, Эрика, — говорит Пирс. — Уволь ее.
— Ну, она новенькая, молодая, только что после университета, она не знала.
— И что нам делать с этим билетом — или мы летим разными рейсами?
— В агентстве сказали, что они нам позвонят в конце недели. Я думаю, все образуется.
— Ты всегда так думаешь! — восклицает Пирс.
— В любом случае, — говорит Билли, довольно мрачно глядя на дорогу, — я вообще не хочу в Вену.
— Ой, ну что еще теперь, Билли? — говорит Пирс нетерпеливо. — Ты никогда раньше не возражал против Шуберта.
— Ну, во-первых, я думаю, что наша программа перекошена, — говорит Билли. — Мы не можем играть струнный квинтет и «Форель» одновременно.
— Что на этот раз, Билли? Хронологический стресс? Один слишком рано написан, другой — слишком поздно?
— Ну да, и это квинтеты, и оба массивные.
— Мы будем их играть, — говорит Пирс. — Шуберт прекрасно сочетается сам с собой. И к тому же, если бы он дожил до семидесяти, все это был бы ранний Шуберт. Если у тебя были возражения, почему ты не сказал об этом раньше?
— И я бы с гораздо большим удовольствием играл в струнном квинтете вторую виолончель, — добавляет Билли.
— Но почему? — спрашиваю я. — У первой виолончели все самые прекрасные мелодии.
— Я по уши во всех самых прекрасных мелодиях в «Форели», — упрямо говорит Билли. — И мне нравятся все эти буйные пассажи в струнном квинтете; да-да-да, да-да-да, да-да-да-дам! Это я должен их играть, я — опора квартета. Почему приглашенный виолончелист всегда должен играть вторую партию?
Эллен, каким-то образом умудрившаяся обнять меня и Билли одновременно, сжимает его плечо и случайно заодно мое.
— Однажды ты сыграешь вторую виолончель с каким-нибудь другим квартетом, — говорит она.
— Не знаю, — говорит Билли, помолчав. — В любом случае это не одно и то же.
— Да что такое со всеми сегодня? — спрашивает Эллен раздраженно. — Все в таком напряжении, неясно, из-за чего.
— Я — нет, — говорю я.
— О да, ты тоже. И ты в таком состоянии уже бог знает как давно.
— А ты — нет? — спрашивает Пирс Эллен.
— Нет, с какой стати? — говорит Эллен. — Смотри! — Она показывает в окно на кусок Сент-Джеймсского парка. — Весна.
— Эллен влюблена в ужасного парня по имени Хьюго, — говорит Пирс, обращаясь к нам. — Он из ансамбля барочников, какая-то там «Антика», он играет на барочной скрипочке, носит сандалии и весь зарос бородой — ну, представляете себе.
— Я не влюблена, — говорит Эллен. — И он не ужасный.
— Конечно ужасный, — говорит Пирс. — Ты, должно быть, слепая.
— Совсем он не ужасный, Пирс. Я только что была в прекрасном настроении.
— Он похож на волосатую улитку, — говорит Пирс.
— Не смей так говорить про моих друзей, — горячо возражает Эллен. — Ты видел его один раз и понятия не имеешь, какой он хороший. Это благодаря ему мне удалось найти правильный альт, и только поэтому мы можем записать эту музыку. Не забывай, пожалуйста.
— Если б я мог забыть... — говорит Пирс.
— Ты не хочешь ее записывать? — спрашивает Эллен. — Я думала, мы тебя наконец убедили.
— Ну, трое на одного, — говорит Пирс себе под нос.
— Пирс, — говорит Эллен, — у всех это чувство — трое на одного — время от времени возникает. Никто тебя не заставляет. Когда был Тобиас...
Брат пронзает ее взглядом, и она останавливается на полуслове.
— Ну ладно, ладно, — говорит Эллен. — Прости. Прости. Я не хотела. Но это дико. Нельзя говорить про Алекса. Нельзя говорить про Тобиаса. Ни про кого нельзя говорить.
Пирс, сжав зубы, молчит и избегает наших взглядов.
— Все плохо, плохо, плохо, у всех сегодня все жутко плохо, — легко говорит Эллен. — Сегодня утром, когда я готовила кофе, я вдруг поняла, насколько музыканты скучны. Все наши друзья — музыканты, и нас не интересует ничего, кроме музыки. Мы все недоразвитые. Совершенно недоразвитые. Как спортсмены.
— Ну что, солдатики, — говорит Эрика, — приехали. Теперь запомните. Все, что нам надо, — это единый