виновато пояснять Косте:
— Отобрали и ну ехал бы домой. Спасибо, что еще протокол на предмет тюремного заключения не написали, да за реку не препроводили под конвоем. А он, мол, жених моей дочки тут работает в уголовном бюро.
— Так и надо, Николай Николаевич, — сказал Костя, отводя глаза от Марии, готовой вот-вот упасть ему на грудь. — А то что же, вас, Василь Васильевич, помилуем, а других посадим. Как тогда другие говорить будут? Нас же за это поведут в ревтрибунал.
Перекосилось лицо у мельника. Скинул он быстрехонько картуз и в пояс поклонился Косте. Блеснула под пушистым хохолком потная плешь.
— Спасибо вам, господин Пахомов, за подмогу, от всего сердца спасибо.
А натянул картуз и разогнувшись, завопил, точно резаный поросенок:
— А как только будешь в селе, чтобы ноги твоей сыщицкой не было возле моего дома. Вилами пропорю иль помоями оболью. Идем, Марья…
Он дернул дочь за руку и та, все еще растерянно глядевшая на Костю, скривила некрасиво лицо. Возле ворот оглянулась еще раз — заплакала, да так, со слезами, и пошла по улице.
— Верно что ли невеста? — с любопытством спросил Николай Николаевич. — А я им не поверил. Потому что недавно ты насчет Настьки так ли расстроился. Знал, может быть и прошел мимо. Потому что теперь чего доброго расстроится семейное дело.
— Так и надо, Николай Николаевич, — опять сказал Костя, рассеянно продолжая смотреть на ворота, точно ждал, что вырвется Мария из рук отца и прибежит к нему. — Незачем жалеть, денег у него и так хватает. В богачах сельских у нас считается. Никакой он не середняк…
— А девка хороша, — забубнил снова восхищенно Ваня. — Не зевай, — подтолкнул он в бок Костю, — догони, недалеко, чай, ушли.
Костя кивнул головой и послушно пошел к воротам. Но думал не о Марии, а о Насте. Сильнее чем в день похорон охватила его тоска. Эта тоска погнала по улице, привела в чайную. Увидев, его Иван Евграфович вытянул шею из окна кухоньки, готовый по одному знаку бежать к нему. И также неожиданно Костя повернулся и хлопнул дверью. Купил билет в электротеатр и тут же пошел обратно мимо изумленной билетерши. Эта длинная и путаная дорога по городу вывела его на берег Волги. Разделся, бросился в воду вниз головой. Несколько быстрых взмахов и тело скрутило неведомой силой, потянуло вниз в зыбкий холодок. Рванулся вперед с силой и водоворот остался где-то позади. А вот она не смогла так. Может напугалась или ноги свело судорогой… Вздрогнул от глухого гула в небе за рекой. Как-то почернело кругом. Он выбрался из реки, оделся, тревожно оглядывая сгущающиеся над городом грозовые облака. Пошел через горячий, как зола песок, потом побежал к пристани, потому что начали бить ему в лицо первые капли дождя, крупные, как ягодины. На пристани пристроился под крышей, навалившись на деревянные затертые локтями поручни, засмотрелся в воду. Плыла в ней муть, обрывки бумаги, вспыхивали светлые пузыри, лопаясь, как проткнутые невидимыми иголками. И все не проходила грусть, на душе было черно, как в этой глубине, погубившей Настю — черно и пусто.
Над городом с новой силой загремели раскаты. И вдруг как опрокинулось огромное ведро: хлынул ливень, погрузив все вокруг в серый сумрак. Вода с шумом бежала по улицам, хлестала с крыш. Одинокие прохожие прыгали зайцами в подворотни, неслись к пристани, подбирая штаны, юбки, платья, закрываясь кто чем мог. За все жаркое лето девятнадцатого года отливало небо свои слезы земле.
Кто-то встал рядом с ним. Оглянувшись, узнал Нинку-Зазнобу, выдыхающую шумно, в мокром, прилипшем к телу платье. Выжимала его — вода из-под кулаков сбегала ручейками. Улыбнувшись, сказала:
— Смотрю знакомый из розыска стоит. Вроде как тоже на ту сторону собрался.
— От дождя я это, — пояснил хмуро, недовольный ее появлением около себя. — А тебя что — опять выпустили?
— А чего держать, — выжимая теперь мокрые волосы, ответила девушка. — Чалить стали мне Федю Чесаного. Федя обрал почту, а я должна за него сидеть за решеткой. Пить пила с ним, так мало ли мужиков, с которыми пью.
В ее глазах появились хитрые огоньки, наклонилась, приглядываясь к собеседнику:
— Я ведь нажаловалась тогда на вас начальнику.
— Знаю, — все так же хмуро буркнул Костя, — читал в приказе.
Она засмеялась и погрустнела как-то. Влажное лицо потемнело.
— С ним как в гостях, — сказала задумчиво и с теплотой в голосе. — Часа два говорили. Все я ему, выложила. И как жила в Сызрани с матерью. Как сманил меня Мама-Волки, ну Серега его зовут по-настоящему-то. Называл себя музыкантом. А вышло что вор. И меня приучил. «По городовому» бегала с ним, «торговала». Где придется — и на станции, и на трамвайных остановках. Обо всем рассказала без утайки. И какая жизнь душная у меня. Он слушал, мать так не слушала бы, как он слушал. Советовал работать, и чтобы бросила я свое ремесло. Пообещала я ему, что больше не попаду на вашу улицу. Вот честное слово, — проговорила она, быстро глянув на него и перекрестилась. Он засмеялся и этим вроде бы обидел ее, насупилась, отодвинулась в сторону:
— Вам бы всем таким как этот Иван Дмитриевич…
Он смутился, а она спросила угрюмо:
— Не поймали еще его?
— Кого это?
— Ну, Маму-Волки.
— Пока нет. Может знаешь, где он?
Она усмехнулась, стала глядеть на пароход, приближающийся к пристани. Его железный нос подымал из воды белые буруны. Потеки дождя рушились на палубу, полную пассажиров, сбившихся тесной толпой. Чад из трубы густо ложился на реку, покрывал пассажиров черным брезентом.
— А знала бы, — послышался ее раздраженный голос. — Не пожалела бы. Как он меня не пожалел. В пасху, в шалмане, все с меня проиграл. А потом и меня как собаку подзаборную на кон поставил и проиграл. Казимир такой есть — брюхатый, беззубый, вонючий. За печью я сидела, он полез ко мне. Страшная рожа — глаза маленькие, лапы мохнатые, как у паука. Убивец он, говорят, жуткий. Дотронулся рукой, так и закричала я даже, оттолкнула его. А Серега, ну Мама-Волки, взял полотенце, скрутил его и почал меня сечь. Сосет леденец, сечет куда ни попадя и приговаривает еще: «Будешь у меня строить княжну Мэри».
Вот с той поры не видела его. Слышала, что живет с какой-то папиросницей, а где — не знаю…
Прибавила решительно, откинув космы мокрых волос на сторону:
— Убила бы — дай волю. Убила бы, а потом бы плакала день и ночь, — закончила уже тихо и дрогнувшим голосом. — Все же любовь моя первая. Чай, шестнадцатилетней уехала из Сызрани…
И