маленькой водяной мельницы на притоке Гарумны, недавно купленной семейством. Нет? Может быть, Пелагий смущен собственной бедностью? Но при его способностях блестящая преподавательская карьера в Бурдигалле ему обеспечена. Тоже нет? Тогда что же?
Пелагий и сам не знал. Но с каждым днем он все глубже погружался в тоску. От которой не спасала никакая стратегия, никакие ухищрения. Которая месяца через два после помолвки прорвала плотину в самом неожиданном месте.
Он пришел на занятия со своими младшими учениками. Открыл рот, чтобы перечислить греческие местоимения. И вдруг издал какой-то некрасивый лающий звук. Он поднял глаза на учеников, но увидел только белесую муть. Рыдания рвались из него, будто пытались нагнать убегающую мечту о счастье. Он уронил залитое слезами лицо в ладони и перестал сдерживать себя. Он плакал так заразительно, что вскоре вместе с ним рыдал весь класс. Встревоженный служитель вбежал с розгой в руке, застыл в растерянности и вскоре тоже стал ковырять в глазах неумелыми пальцами.
На следующий день Глабрионы получили письмо, в котором Пелагий извещал их, что срочное дело заставляет его немедленно покинуть Бурдигаллу. Он не знает, удастся ли ему вернуться в обозримом будущем, поэтому хочет, чтобы Корнелия считала себя свободной от данного ему обещания. Он навсегда сохранит в сердце любовь и уважение к ней и благодарность за то счастье, которое она ему дала. Он клятвенно заверяет, что его внезапный отъезд вызван лишь печальными обстоятельствами и не должен никак запятнать честь девушки и всего семейства Глабрионов. Он хочет, чтобы об этом письме узнали все и чтобы оно было предъявлено на суде любому клеветнику, который вздумает порочить имя безупречной Корнелии.
(Фалтония Проба умолкает на время)
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ШЕСТОЙ
ГАЛЛА ПЛАСИДИЯ ВСТРЕЧАЕТСЯ С СЕРЕНОЙ И СТИЛИХОНОМ
Если судьба сводит тебя с родственником, который хорошо знал тебя в детстве, в голосе его тебе всегда будет слышаться что-то назидательное. И сама поневоле начинаешь говорить с фальшивым почтением, изображая на лице сияющую честность и готовность сознаться во всем, во всем.
Так поначалу складывались мои отношения с кузиной Сереной в Равенне. Когда-то она видела меня совсем маленькой, в походной палатке отца, видела подростком в Константинополе, и теперь сразу обрушила на меня водопад воспоминаний. Серена уверяла, что я была опасно толстым ребенком и что именно она запретила дворцовым поварам закармливать меня печеньем и сластями. Я, скромно потупясь, благодарила ее за заботу и рассказывала последние константинопольские новости: как подвигается восстановление храма Святой Софии после пожара; как преследуют и казнят сторонников изгнанного Иоанна Златоуста; с какой смесью почтения и страха говорят при дворе о муже Серены, полководце Стилихоне. О том, что саму Серену многие в Константинополе считали шпионкой, приезжавшей только для того, чтобы сообщать западному императору тайны восточного, мне упоминать не хотелось.
Все же она не показалась мне такой зловещей и безжалостной интриганкой, какой ее изображал брат Гонорий. Очень скоро я поняла, что этой женщиной владеет одна страсть: дети, судьба детей. Недавняя смерть старшей дочери — императрицы Марии — отзывалась в ней не только кровоточащим горем, но и каким-то гневным изумлением. Как? Неужели люди умирают и в шестнадцать лет? Даже если их поднять заботливыми руками на высоту трона? Но гнев ее был не на Бога, не на судьбу, а на себя. «Как я могла это допустить?» — часто повторяла она.
Горе, однако, не убавило в ней пыла охранительных забот. Теперь она вынашивала планы женить императора на своей младшей дочери — Амелии Термантии. Правда, девочке было еще только двенадцать — приходилось ждать. А ждать чего-то в бездействии для этой женщины было пыткой. И она поспешно стала впрягать в повозку своих интриг новую, удачно подвернувшуюся, лошадку — меня.
Первую встречу с Эферием нам устроили как будто случайно. Серена позвала меня посмотреть китайские шелка и персидские ковры, привезенные на продажу купцом из Тира. Мы ходили вдоль столов, любовались узорами, накидывали на плечи друг другу сверкающие ткани, смеялись.
Они вошли внезапно, один за другим — отец и сын, Стилихон и Эферий.
Оба пыльные, обтянутые ремнями и застежками, пахнущие болотной жарой, конским потом, дымом костров. По преувеличенно громким восклицаниям Серены я догадалась, что она знала об их приезде.
Эферию тогда было лет шестнадцать. Он был смешливый, длинноносый, очень подвижный. Смотрел в глаза открыто и так спешил ответить на обращенные к нему слова, словно любая секунда раздумья могла навлечь на него подозрение в неискренности. Едва поприветствовав меня, он кинулся рассказывать матери, как они пересекали разлившуюся реку.
— Ты не можешь себе представить!.. За Аргентой вода поднялась на пять локтей… Бескрайнее озеро… Моя лошадь шла по колено в воде, а потом уперлась… Я спешился, стал тянуть ее за собой — и тут же провалился по шею… Солдаты конвоя хохотали, вытаскивая меня… Лошадь умнее всадника-
Тут он обернулся ко мне, вгляделся в мое лицо.
— Постойте… Я сначала подумал, что вы просто… Но вы ведь — Галла!.. Счастлив приветствовать вас в Италии. Я слышал о вашем приезде и был очень рад… Почему никто не предупредил меня, что вы здесь?.. Поверьте, я никогда бы не посмел явиться перед вами в таком виде, прямо из болота…
Он убежал переодеваться. Родители проводили его влюбленными взглядами, и я с грустью подумала, что на меня уже с семи лет некому было так смотреть.
Стилихон встал передо мною, сложив ладони на пряжке тяжелого пояса.
— Вы выросли похожей на мать, — сказал он. — Ваш отец очень любил ее. Это был единственный случай на моей памяти, когда женская красота решала, быть или не быть войне. Не странно ли? Хрупкая девушка улыбнулась нашему императору — и тысячи закованных в броню воинов оседлали коней и поскакали навстречу смерти.
Голос Стилихона звучал ласково, но лицо оставалось задумчивым и неподвижным. Редкая бородка обрамляла его, закругляясь рамкой вокруг выбритых скул. У меня мелькнула мысль, что чем больше варварских легионов вольется в римскую армию, тем гуще и дальше борода полководца будет выползать на его щеки. Но латынь Стилихона была чистой, вандальских предков расслышать в ней не удалось бы и самому рьяному клеветнику.
Императрица Эвдоксия в свое время объясняла мне, что не только любовь к моей матери заставила Феодосия Великого стать на сторону моего дяди — изгнанного императора Валентиниана Второго. Оставить узурпатора Максимуса править в Западной империи означало бы признать свою слабость. А это разожгло бы надежды на успешную смуту и в Константинополе.