спасет Францию!»[334]
Следующий этап национального формирования приходится на время абсолютной монархии (ХVII–XVIII вв.), притом что истоки ее генезиса относят к Столетней войне. Уже на ее заключительном этапе королевская власть (Людовик ХI) присваивает себе право самоличного введения налогов (талья в 1440 г.). В том же ряду революционных мер установление королевской властью монополии на правотворческую деятельность, выразившееся во введении Франциском I (1515–1547) формулы «Сar tel est notre plaisir». Как констатировал Сеньобос, «власть короля стала абсолютной: он мог даже изменять кутюмы посредством ордонанса»[335].
Принципиальное значение имела статья 111 ордонанса Виллер-Коттре (1539), требовавшая замены латыни во всех правовых актах «родным французским языком (langage maternel français)». В ней усматривают начало лингвистической унификации Франции, и, несомненно, даже в самой формулировке эта правовая норма отражала процессы формирования национального сознания, явленные патриотизмом Столетней войны. Автор специального исследования фиксирует произошедшую в годы войны «настоящую языковую революцию»[336].
Параллельно с изменением формы правления расширялось пространство власти в самом буквальном смысле распространения королевского домена. К концу ХVI в. он уже совпадал в основном (кроме границ на востоке) с территорией Французского королевства, каким оно оставалось до самой Революции. Существует устойчивая традиция от Вольтера до современного историка-медиевиста Ле Руа Ладюри, подчеркивающая по преимуществу мирный характер процесса. «Королевство, долго разделенное и нередко готовое пасть, было объединено все же благодаря главным образом мудрым переговорам, ловкости и терпению»[337], – писал классик Просвещения. Речь шла об обменах, покупке, наследовании и, разумеется, династических браках.
Хрестоматийным примером присоединения к короне одного из последних феодальных владений на территории королевства служат два брака Анны Бретонской сначала с Карлом VIII (1491), а через год после его смерти – с преемником Людовиком XII (1499). Драматическая история этой коронованной золушки, «duchesse en sabots», в детстве обещанной принцу Уэльскому, помолвленной с императором Максимилианом и ставшей в 14 лет женой французского короля, который использовал вместо подарков как средство убеждения свою армию, сделалась сюжетом многочисленных легенд, литературных произведений и даже рок-оперы. Между тем «герцогиня в деревянных башмаках» условиями брачной унии добилась сохранения привилегий для Бретани, а на месте ее захоронения (совместно с Людовиком XII, пережившим ее на год) в некрополе Сен-Дени установили великолепный мраморный мавзолей в ренессансном стиле.
Ле Руа Ладюри замечает, что два брака герцогини («насильственный» с Карлом VIII и «по любви» с его преемником) «метафорически» соединили два аспекта интеграционного процесса – насильственное подчинение и добровольное присоединение. Ведущим было последнее. Новые области соединялись в одно государство на основе «полуфеодальной» лояльности суверену – «преданность королю представляла наиболее общий способ связи» между центром и периферией. Такой способ унификации допускал известную автономию, сохранялись местные языки, существовали сословные представительства[338]. Однако продолжение унификации ставило сохранение автономии под вопрос.
Становление абсолютизма считают прологом формирования современной французской нации, хотя отождествление абсолютизма с «нацией-государством» вызывает серьезные возражения. Налицо не только различие в оценках явления, но и несходство самих подходов. Яблоком раздора предстает в историографической традиции развернувшаяся с конца ХVI в. централизация, ставшая сердцевиной политики абсолютизма.
Притом, что Столетняя война решительно способствовала формированию национальной идентичности, этот подъем отнюдь не привел к государственной унификации. «Обновление, – отмечал Дюби, – опиралось как раз на местные особенности. Провинции сохранили свои кутюмы, представительные собрания, столицы, самобытные учреждения»[339]. Более того с конца XV в. развернулась систематизация и кодификация кутюмов. Абсолютизм переломил эту тенденцию.
Мишле считал централизацию «благодетельной», хотя и отмечал противоречивость ее последствий: «Эта замечательная централизация, благодаря которой Франция является Францией… при первом взгляде удручает. Жизнь существует в центре и на окраинах, между ними она слаба и бледна». Подвергшиеся централизации провинции «смотрят только на центр, ему они обязаны своим значением», и «благодаря озабоченности интересами центра их значение больше, чем то, которое присуще провинциям, не охваченным централизацией (excentriques), при всей самобытности, которую они сохраняют»[340].
Конечно, Мишле не воспевал абсолютизм; но для историка-народника тот был более приемлем, чем феодально-аристократическое правление. Абсолютистская «революция», понимаемая в узком смысле как упразднение сеньориальных прерогатив и в широком смысле как ликвидация независимости локальных структур власти, была многозначным процессом. Однако «если бы свобода городов превалировала, если бы продолжали существовать коммуны, Франция, покрытая республиками, никогда не стала бы нацией»[341].
Прямо противоположную оценку централизации дал Токвиль: по его мнению, именно она обусловила ситуацию перемежающегося хаоса и деспотизма, в которую попала Франция в ХIХ в. Если для либеральной школы и для Мишле абсолютистская централизация была промежуточным этапом между феодализмом и демократическим устройством, в представлении Токвиля она сделалась вместе с подрывом традиционных устоев инструментом подавления общества государственной властью, а, в конечном счете, самоубийственной для последней.
Паразитирующая на уравнительных тенденциях самого общества административная централизация облегчается – здесь Токвиль был солидарен с Мишле – ненавистью к социальному неравенству, к взращиванию и культивированию которой, однако, королевская власть совместно с привилегированными сама приложила руку. Лишив дворянство политической власти, абсолютная монархия сохранила их привилегии, которые в таких условиях сделались особенно одиозными. В свою очередь, дворянское своекорыстие усугубило положение.
Сокрушили монархию, по Токвилю, произвол и неравенство в налоговой сфере: «В тот день, когда нация, утомленная продолжительной неурядицей… дозволила королям ввести общий налог без ее участия и когда дворянство имело низость (sic!) допустить обложение третьего сословия, лишь бы самому остаться без налога, – в тот день было посеяно семя почти всех пороков и злоупотреблений, подтачивавших Старый порядок… и, наконец, вызвавших его насильственную смерть»[342].
«Государство это я»
Историографическая традиция связывает торжество абсолютизма с расколом страны в ХVI – ХVII вв.: «Тенденция, которую яростно ниспровергали в ХVI в. и которая к началу ХVII в. обрела поддержку из-за отвращения к религиозным войнам, а затем в детские годы Людовика XIII подкреплялась повсеместно ощущавшейся потребностью в восстановлении порядка, организации, здоровой экономики и сильной власти, тенденция, дополнительно стимулированная ужасными последствиями Фронды, эта тенденция, ставшая совершенно неодолимой, привела Францию к принятию абсолютистской доктрины»[343].
На первый план выходит завершение Религиозных войн (15621598) благодаря объединительной роли основателя новой королевской династии Бурбонов Генриха IV (1589–1610), сына Антуана Бурбонского и Жанны д’Альбре Наваррской. Вылившееся в разновидность культа почитание этого короля достигло пика через два века, при Реставрации, как выражение тенденции к национальному примирению. В 1814 г. из эмиграции возвращается брат казненного Людовика ХVI, уже признанный монархистами как французский король Людовик XVIII. И парижане выражают свою лояльность новому королю, поспешно из гипса установив у Нового моста[344] памятник Генриху Наваррскому. В 1818 г. на средства, собранные по подписке, был изваян бронзовый памятник.