потому, не зная, что завести на тамошнем пустом месте, большинство конкистадоров заводило торговлю. Иные, кто получше, заводили церкви. Сумаррага завел костры инквизиции и библиотеку. Васко де Кирога решил, что неплохо бы завести утопию.
Госпиталь Святой Веры представлял собой селение вокруг приюта для старых и больных, где волей верховной власти, то есть Васко де Кироги, изымались из обращения деньги. Там старались настолько точно, насколько позволяла действительность, следовать шутливым указаниям, которые оставил в описании Утопии лондонский гуманист. Селение делилось двумя осями, пересекавшимися у госпиталя и храма, на четыре квадрата, в каждом из которых стояли дома на несколько семей, принадлежавших одному клану. Кланы управлялись советами старейшин, которые, в свою очередь, подчинялись главе госпиталя — это была единственная должность, занимаемая исключительно испанцами. Из практических соображений в селение-госпиталь Святой Веры позвали жить представителей разных ремесленных династий: в одном квадрате обитали гончары, плотники, аматеки — мастера работы с перьями, в другом — каменщики, рубщики тростника, сборщики арахиса и так далее. Ремесло передавалось от учителей к подмастерьям внутри семьи. Часть времени селяне отдавали ему, а часть — работам на общинных полях. Урожай и ремесленные изделия, не потреблявшиеся внутри селения, сдавались главе госпиталя, и тот отправлял их на продажу на столичные рынки.
По всей вероятности, Васко де Кирога считал себя гением хозяйствования, а Мора — провидцем, ведь в селении-госпитале Святой Веры дела шли как по маслу. Вскоре оно превратилось в центр производства, снабжавший столицу не только всевозможными полезными товарами — инструментами, в том числе музыкальными, строительными материалами, предметами культа вроде раскрашенных статуй святых и богородиц или украшений из перьев, которые издревле искусно плели ацтекские аматеки, — но и основными сельскохозяйственными продуктами: маисом, тыквой, бобовыми, медом. Кироге, разумеется, и в голову не приходило, что все получилось так хорошо, потому что общество, им устроенное и Мором описанное, работало по той же схеме, которой пользовались индейцы долины Мехико задолго до прихода испанцев. Эту схему, всякий раз, как индейцы пытались возродить ее, Сумаррага выжигал на корню.
В 1536 году епископ Сумаррага на время отвлекся от сожжения индейских книг, цены которым бы сегодня не было, и печатания трактатов на латыни, которые прекрасно сохранились, но никому не интересны, и подергал за ниточки при испанском дворе с тем, чтобы Ватикан признал за собой мексиканские края, а его, Сумаррагу, повысил до архиепископа Новой Испании. Ниточки отозвались — король ни в чем ему не отказывал, — и уже в 1537 году его друга и собеседника, судью Васко де Кирогу, быстренько рукоположили и сделали первым епископом Мечуаканским.
В Мечуакане Кирога основал второе селение-госпиталь на месте Цинцунцана, бывшей столицы народа пурепеча, а на следующий год разорился на целую индейскую утопическую республику на берегах озера Пацкуаро. В этой республике каждое селение занималось отдельным ремесленным производством, а все земли были общинными.
Если бы среди мертвых гуманистов проводили чемпионат мира, Васко де Кирога сошелся бы в финале с Эразмом Роттердамским и выиграл бы без всякого пенальти. Никогда прежде ни один человек не чувствовал себя так уютно, кроя новый мир по собственной мерке. Во всяком случае, ни один не добился таких успехов. Утопические общины на озере Пацкуаро триста лет кормили всю Новую Испанию: потомки индейцев, основавших эти селения почти пять веков назад, по-прежнему говорят на пурепеча, по-прежнему живут по решениям советов старейшин — я видел собрания таких советов в Санта-Кларе и в Парачо — в домах, от красоты которых дух захватывает, — сохраняют более или менее нетронутыми экосистемы и продолжают торговать тем, что, по мысли Таты Васко, должно было обеспечить общине достойное существование.
Послание, в котором папа Павел III приглашал епископа Мечуаканского на Тридентский собор, прибыло на озеро Пацкуаро, и некий индеец доставил его в Цинцунцан, где Кирога занимался делами госпиталя и заодно разрешал спор между местными производителями крашеных тканей из народа пурепеча и аматеками из Мехико, которые свои ткани не красили, а отделывали перьями. Письмо от папы застало его за беседой с Диего де Альварадо Уанинцином.
О причинах нищеты во времена правления Генриха VIII
Далее, к этой жалкой нищете и скудости присоединяется неуместная роскошь. И у слуг знати, и у ремесленников, и даже у самих крестьян, одним словом, у всех сословий заметно много чрезмерной пышности в одежде, излишняя роскошь в еде. Разве не посылают прямо-таки на разбой своих поклонников, после предварительного быстрого опустошения их кошельков, все эти харчевни, притоны, публичные дома и еще раз публичные дома в виде винных и пивных лавок, наконец, столько бесчестных игр — кости, карты, стопка, диск? И худшая из всех: игра в мяч. Уничтожьте эти губительные язвы[119].
Томас Мор. Утопия, 1516
Сет третий, гейм четвертый
В лучшие мгновения итальянец устанавливал над кортом абсолютную власть: он был сильнее, искуснее и хитрее — но также и легкомысленнее — противника. Он легко отвлекался, вкладывал в движения губительное картинное высокомерие, а десять лет разницы в возрасте усугубляли похмелье, делали его гораздо более разрушительным, чем у поэта: тяжесть похмелья возрастает с годами, и рост этот экспоненциальный.
У испанца было скверно на душе, ему не давало покоя, что вчерашний конфуз вскрылся, и играл он не ради удовлетворения собственных амбиций, которыми за недолгую жизнь еще не успел обзавестись, а ради восстановления достоинства в глазах герцога. Он гнался за победой вне пределов корта, но достичь ее можно было, только выиграв матч. Итальянец еле-еле обыграл его в третьем гейме — это вселяло уверенность. Он даже немного повыделывался, чего не позволял себе с начала игры: «Ну что? Теперь взаправду на меня поставите?» — бросил он, возможно, чересчур тонким голосом своему покровителю и его охранникам.
У вчерашнего зрелища, к счастью, не нашлось зрителей, кроме герцога. Услышав крик, поэт молниеносно вытащил руку из панталон ломбардца, оттолкнул его, высвободился из объятий. Тот с пьяных глаз даже не понял, что происходит, пока не различил в полумраке поэта, стоящего против него с обнаженной шпагой — настоящей шпагой, железной. «Ко мне, герцог, ко мне! — вопил поэт как одержимый. — Грабят!» Загнанный в угол capo поднял руки и показал зубы в волчьей усмешке. Повернулся к герцогу и сказал по-итальянски: «У вашего друга я если что и крал, так одну только девственность. Он из тех, кто любит, чтобы их имели в зад, а мне ведь их, бедолаг, порадовать ничего не стоит». Поэт ринулся на него со шпагой. Итальянец